рассказал эту историю сбитой с толку Элеоноре на смертном одре, записав ее на грифельной доске, так как потерял дар речи. Тайна была известна только семье Маркса и одному-двум друзьям. Сын был немедленно отправлен к приемным родителям и не имел никаких контактов с семьей Маркса, хотя после смерти Маркса возобновил общение с матерью. Луиза Фрейбергер писала:
«Он регулярно приходил к ней каждую неделю; любопытно, однако, что он никогда не входил через парадную дверь, а всегда через кухню <…>
Маркс всегда мог живо представить разлуку с женой, которая была ужасно ревнива: он не любил мальчика; он не смел ничего для него сделать; его отправили жильцом к некой госпоже Луи (я думаю, она так пишет свое имя), и он тоже взял свою фамилию у приемной матери и только после смерти Нимм [146] принял фамилию Демут» [147].
В целом достоверность этого письма не вызывает сомнений. Свидетельство о рождении Фредерика Демута в июне 1851 года хранится в Сомерсет-Хаусе; место для имени отца оставлено пустым, имя матери – Елена Демут, а место рождения – дом 28 по Дин-стрит. Хотя подробностей этого эпизода сохранилось так мало, кажется, что необходимость сохранять видимость и страх перед неизбежными слухами только усилили нагрузку на нервы Женни. Через пять недель после родов и на следующий день после их регистрации Маркс написал Вейдемейеру о «невыразимой клевете, которую распространяют обо мне мои враги», и продолжил: «Моя жена больна, и ей приходится с утра до ночи терпеть самую неприятную буржуазную нищету. Ее нервная система подорвана, и ей не становится лучше от того, что каждый день какие-то идиотские болтуны приносят ей все испарения из демократических выгребных ям. Бестактность этих людей порой просто колоссальна» [148].
Маркс считал, что у него «жесткий характер» [149], а Женни писала о нем в 1850 году: «…он никогда, даже в самые ужасные моменты, не терял ни уверенности в будущем, ни веселого доброго нрава» [150]. Но его переписка с Энгельсом показывает, что он не всегда принимал свои беды стоически. В 1852 году он писал: «Когда я вижу страдания жены и собственное бессилие, я готов броситься в пасть дьяволу» [151]. А два года спустя: «Время от времени я впадал в ярость, что этой мерзости нет конца» [152]. Одно недатированное письмо Женни Марксу в Манчестер дает представление о том, до какого душевного состояния она иногда доходила: «А я тем временем разрываюсь на части. Карл, это теперь самое худшее положение, я почти выплакала глаза и не могу найти помощи. Моя голова распадается на части. Целую неделю я держалась из последних сил, а теперь уже не могу…» [153]
Несмотря на все трудности, в основном их симпатия и любовь друг к другу сохранялись. Останавливаясь у Энгельса в Манчестере в 1852 году, Маркс писал ей:
«Дорогая,
Твое письмо меня очень обрадовало. Ты не должна стесняться рассказывать мне обо всем. Если тебе, бедная моя головушка, приходится переживать горькую действительность, то не более ли чем разумно, чтобы я хотя бы душой разделял страдания? Надеюсь, ты получишь еще пять фунтов на этой неделе или, самое позднее, в понедельник» [154].
В 1856 году из Манчестера он снова написал Женни (которая находилась в Трире) письмо, примечательное как своими чувствами и стилем, так и тем, что оно – одно из немногих сохранившихся писем Маркса к жене. Письмо длинное, и ниже приведены некоторые выдержки из него:
«Моя дорогая,
<…> Передо мной стоит твой живой образ, я обнимаю тебя, целую с ног до головы, падаю перед тобой на колени и вздыхаю: “Мадам, я люблю тебя”. И на самом деле я люблю тебя больше, чем венецианский мавр. Лживый и развращенный мир считает все характеры людей лживыми и развращенными. Кто из моих многочисленных клеветников и врагов со змеиными языками хоть раз обвинил меня в том, что у меня есть призвание играть главную роль любовника в театре второго сорта? И все же это правда. Если бы у этих несчастных хватило ума, они бы нарисовали на одной стороне “отношения производства и обмена”, а на другой – меня у твоих ног. “Посмотрите на эту картину и на ту”, – написали бы они внизу. Глупые, жалкие люди, и глупыми они останутся in saecula saeculorum[107]<…>
Но любовь – не к фейербаховскому человеку, не к молешоттовским метаболизмам, не к пролетариату, а любовь к любимому человеку, а именно к тебе, снова превращает человека в человека. На самом деле в мире много женщин, и некоторые из них прекрасны. Но где мне найти другое лицо, в котором каждая черта, каждая морщинка вызывала бы самые великие и сладкие воспоминания моей жизни. Даже мои бесконечные печали, мои невосполнимые потери я могу прочесть на твоем милом лице, и я целую свои печали, когда целую твое милое лицо. Погребенный в твоих объятиях, пробужденный твоими поцелуями – то есть в твоих объятиях и твоими поцелуями, и пусть браминам и пифагорейцам остается их учение о перерождении, а христианству – воскрешение» [155].
Последним и самым тяжелым ударом для Маркса и Женни стала смерть их единственного сына в возрасте восьми лет. Это произошло на Дин-стрит в апреле 1855 года. Эдгар, которого прозвали «Муш», то есть «мушка», был «очень одаренным, но больным со дня своего рождения – истинно несчастный ребенок, мальчик с великолепными глазами и многообещающей головой, которая, однако, была слишком велика для слабого тела» [156]. Его последняя болезнь – своего рода чахотка – длилась весь март. К началу апреля болезнь оказалась смертельной, и Маркс написал шестого числа Энгельсу: «Бедного Муша больше нет. Он заснул (буквально) в моих объятиях сегодня между пятью и шестью». Либкнехт описал эту сцену так: «Мать тихо плачет, склонившись над мертвым ребенком, Ленхен рыдает рядом с ней, Маркс в страшном волнении, почти в ярости, отвергает все утешения, две девочки прижимаются к матери, плачут, мать судорожно сжимает их, словно хочет удержать и защитить от смерти, которая лишила ее мальчика» [157].
Несмотря на отпуск в Манчестере и новые перспективы, открывшиеся благодаря наследству Женни, печаль оставалась. В конце июля Маркс написал Лассалю: «Бэкон говорит, что по-настоящему важные люди имеют столько связей с природой и миром, что легко восстанавливаются после любой потери. Я не принадлежу к этим важным людям. Смерть моего ребенка глубоко потрясла мое сердце и разум, и я до сих пор чувствую утрату так же остро, как в первый день. Моя бедная жена тоже совершенно разбита» [158].
Спустя годы Маркс все еще считал посещение района Сохо разрушительным переживанием [159]. Но он нашел в себе силы позвать в дом знакомых. «Вас принимают самым дружелюбным образом [писал один из посетителей] и радушно предлагают трубку, табак и все остальное; в конце концов возникает оживленная и приятная беседа, восполняющая все домашние невзгоды, и благодаря этому их можно снести» [160].
В комнаты на Дин-стрит, похоже, не заглядывали родственники обоих супругов – за исключением сестры Маркса Луизы с голландцем, за которого она только что вышла замуж в Трире. Зато постоянно прибывали другие посетители: Харни с женой, Эрнест Джонс, Фрейлиграт с женой и Вильгельм Вольф. Чаще всего в доме появлялась группа молодых людей, которые Марксу нравились и чье присутствие он приветствовал. Одним из них был Эрнст Дронке, член-учредитель Союза коммунистов, который также работал в Neue Rheinische Zeitung: он иногда помогал Марксу в секретарской работе, но позже занялся коммерцией и отошел от активной политики. Другим был Конрад Шрамм, который дрался на дуэли с Виллихом – хотя Маркс поссорился с ним в 1851 году из-за нежелания Шрамма передавать бумаги Союза коммунистов и вскоре после этого потерял с ним связь, когда тот эмигрировал в Америку. Более частым – иногда почти ежедневным – посетителем был Вильгельм Либкнехт, молодой студент-филолог, участвовавший в баденском восстании 1849 года и бежавший в Англию через Швейцарию. Он испытывал глубокое, хотя и робкое восхищение Женни (его мать умерла, когда ему было три года) и любил выполнять ее поручения, присматривать за детьми и вообще впитывал идеи Маркса с гораздо большей готовностью, чем впоследствии, в 1860—1870-х годах, став лидером немецких социал-демократов. Наконец, был Вильгельм Пипер, молодой человек около 20 лет, изучавший в Германии языки и в начале 1850-х годов живший у Маркса иногда по нескольку недель подряд (когда он не общался с проститутками или не работал учителем). Некоторое время он исполнял обязанности секретаря Маркса и перевел «Нищету философии» на отвратительный английский. Он был достаточно бестактен, чтобы действовать Женни на нервы, и даже довел жену Карла Блинда до слез во время дискуссии о Фейербахе в комнате Маркса. Маркс называл его своим «доктринерским эхом», сожалел о его школярском тоне и страдал, когда тот пытался играть «современную» музыку. Несмотря на все это, он кормил Пипера, предоставил ему кров, помогал выздоравливать после болезней, уговаривал Энгельса одолжить ему денег, а в некоторых случаях даже сам одалживал немного. Как бы сильно Маркс ни отказывался принимать интеллектуальную или партийно-политическую оппозицию, в отношениях с этими младшими друзьями он обычно был весел, терпим и даже великодушен.
В личных отношениях Маркс обычно проявлял большой такт и великодушие. Он оправдывал недостатки своих друзей перед Энгельсом и советовал Вейдемейеру, как поступить с Фрейлигратом или Вольфом. Он проявил большое внимание к жене своего друга Роланда Даниельса, одного из обвиняемых на Кёльнском процессе, организовал для нее письма от друзей Даниельса в Англии, а после его смерти в 1855 году написал ей трогательную благодарность [161]. Он даже заложил последнее пальто Женни, чтобы помочь Эккариусу, когда тот был болен.
Человеком, чью дружбу Маркс ценил больше всего, был, конечно, Фридрих Энгельс. В течение 20 лет после его отъезда из Лондона в конце 1850 года Маркс и Энгельс вели регулярную переписку, отправляя друг другу послания в среднем раз в два дня. Хотя эта переписка является, безусловно, самым важным источником для любого рассказа о жизни Маркса в эти годы, она не является полной: письма были тщательно отобраны после смерти Энгельса, чтобы удалить те (например, касающиеся Фредерика Демута), которые могли смутить семью или друзей. Таким образом, почти полное отсутствие в сохранившейся переписке Маркса и Энгельса чего-либо, указывающего на теплые дружеские отношения между двумя мужчинами, может быть частично объяснено этим поздним цензурированием, а частично тем, что оба корреспондента (особенно в начале 1850-х годов) подозревали, что власти перехватывают их письма.