Карлики смерти — страница 11 из 29

Хэрри совершил ошибку – засмеялся.

– Так! Ну всё! – заорал Мартин и принялся отключать гитару и убирать ее в чехол. – Не понимаю, с чего мне и дальше играть с кучкой любителей, которые даже не осознают важности хорошего звука. Это как головой о стену стучаться – играть в этой банде. Никакого профессионализма, никакой преданности делу. – Он подхватил чехол с гитарой, направился к выходу и, перед тем как выйти и хлопнуть дверью, сказал: – Раз и навсегда – я ухожу.

Он ушел, и повисло краткое молчание. Затем Джейк отложил палочки и начал разбирать ударную установку.

– Ну вот пожалуйста, – вздохнул он. – Еще один час в студии псу под хвост.

Никто из нас особо не волновался, потому что Мартин грозился уйти по меньшей мере в пятнадцатый раз. Обычно он просто являлся на следующую репетицию без единого лишнего слова. Догонять его было бесполезно. Хэрри закурил, а я проиграл несколько рефренов «Осенних листьев»[29]. Дух в студии висел скорее утомленный, нежели напряженный.

– Честер звонил, – немного погодя произнес Хэрри.

Я перестал играть.

– Ну и что?

– Думает, хорошо нам будет всем вместе собраться и поговорить.

– Ладно.

– В обед, в воскресенье, в «Белом козле».

– Ладно.

– Я позвоню Мартину, скажу ему, да?

Хэрри с Джейком решили пойти в кебабную, а мне даже страшно думать об этом было. Я сел в автобус на Боро-Хай-стрит, и мне удалось убедить водителя разрешить мне провезти клавиши. Автобус доставил меня почти до самого дома, где-то с полмили оставалось, и остаток пути пришлось идти пешком; с несколькими перерывами на посидеть и отдышаться мне удалось преодолеть это расстояние минут за двадцать. И на сей раз я даже не встретил ни алкашей, ни школоты, хотя в рыбно-картошечной лавке явно происходила какая-то заваруха. Двое парняг прижали владельца к стене. Похоже, кассу пытались обчистить или еще что-то. Ввязываться мне очень не хотелось.

Я вошел в квартиру и уже собирался включить телевизор, надеясь на какую-нибудь программу «Открытого университета»[30], которую бы стоило посмотреть, но тут заметил зеленый огонек, мигавший у нас на автоответчике. Но для меня никаких сообщений никто не оставил. Там снова был Педро:

– Ола, Тина, это просто я, звоню узнать, как ты себя чувствуешь, моя пышечка. Знаешь, не стоило меня расстраивать, когда ты так плакала и обзывала меня по-всякому, особенно такими именами – меня удивляет, что они вообще известны даме твоих убеждений. В общем, я надеюсь, что тебе лучше, и, наверно, прости меня за то, что было прошлой ночью, наверно, я немного увлекся и, надеюсь, не сделал тебе больно или что-то в этом роде. Знаешь, в Испании мужчины и женщины – мы так делаем всегда, но, может, вы, английские дамы, немножко менее необитаемы. В общем, я снова заеду сегодня ночью, если ты по-прежнему хочешь меня видеть, и, может, мы сможем продолжить то, что начали. Ладно?

Повисла долгая пауза.

– Прости меня.

Машина щелкнула и отключилась.

Проигрыш

Вы были с ним Любовники? и ты признаешь, если да?

Моррисси. «Эльзасский кузен»[31]

Никто, абсолютно никто, способный сделать в этом какой-либо подлинный выбор, не предпочел бы проводить воскресное утро в муниципальном жилом районе Юго-Восточного Лондона. Когда проснешься утром и уставишься на мокрое пятно на потолке спальни, в уме сквозит краткое виденье всех красивых мест на свете, разных мест, где мог бы оказаться, и понимаешь, что кто-то где-то серьезно обсчитался. Сияет солнце. Погожее, хрусткое, ветреное утро. У тебя два варианта. Либо лежишь в постели весь день и стараешься забыть, где ты, либо встаешь и выходишь наружу – неважно куда, куда-нибудь, где будет не так самоубийственно уныло. Такие мысли, должно быть, приходили в голову людям по всему району; во всех до единой квартирах жильцы наверняка планировали побег. Могло бы показаться, ей-ей, что из «Поместья Херберта» каждое воскресное утро должен случаться массовый исход: улицы запруживают отчаявшиеся мужчины, женщины и дети, в едином порыве устремившиеся к свободе. Но такого не происходит. Никто не шевелится. Все сидят по местам. Знаете почему?

Потому что автобусы, блядь, не ходят, вот почему. Не то чтоб они должны были ходить, конечно.

Где-то, вероятно, спрятанное в каком-нибудь давно забытом склепе или архиве должно храниться расписание, сообщающее, когда и куда должны ходить эти автобусы. На стенке автобусной остановки даже есть небольшая панель, где это расписание должно вывешиваться, хотя его там никогда нет. Думаю, Управление лондонского транспорта специально нанимает вандалов срывать эти расписания всего через несколько секунд после того, как их вывешивают, чтобы у людей не было ни малейшего представления о том, когда должны ходить автобусы, и они бы не могли никому пожаловаться, что те никогда не приезжают. Стоять на автобусной остановке воскресным утром – все равно что ходить в церковь: акт веры, выражение иррациональной убежденности в том, чего от всей души хочешь, чтоб оно существовало, хоть никогда и не видел этого своими глазами.

Поначалу ты на остановке один. Выделил на поездку несколько часов и ощущаешь в себе глупый оптимизм. Насвистываешь песенку. Проходит двадцать минут, и тут появляется автобус, но он идет в парк. Ничего, еще не вечер. К тебе на остановке присоединяется старик, спрашивает, долго ли ждешь. Минут двадцать, отвечаешь ты. Он кивает и закуривает. Ты принимаешься сочинять анаграммы слов из рекламы, вывешенной через дорогу. Считаешь все окна в многоквартирном доме справа. Проходит еще двадцать минут, и в тебе зарождается нетерпение. Ступня твоя начинает самопроизвольно притопывать. Старик докурил, сдался и исчез. Ноги начинают ныть, и ты беспокойно переминаешься с одной на другую. Сразу за спиной – какая-то лавчонка, и хозяин ее, киприот, стоит в дверях, глядя на тебя с раздражающе блаженной, знающей улыбкой на лице. Улыбается он потому, что ему известно – ты тоже это знаешь, только сам себе не проговариваешь, – что испытание твое только началось.

Проходит еще время. Ты уже перестал насвистывать, анаграммы исчерпались. Поглядываешь на часы так часто, что уже знаешь, сколько времени они тебе сообщат – до секунды. На остановку приходят еще люди. Некоторые бросают ждать через несколько минут и идут дальше. Но теперь, как бы ты с ним ни боролся, у тебя внутри начинает подыматься гулкое, слезливое отчаяние. Мимо проходит старая, очень старая женщина, что-то бормоча себе под нос и толкая тележку, набитую грязным бельем. Ее ты ненавидишь. Ненавидишь ты ее из-за того, что знаешь: ее ты увидишь снова. Хоть и движется она со скоростью миля в столетие, тебе известно, что она успеет дойти до прачечной, выстирать три загрузки белья, зайти к сестре на воскресный обед, все съесть, вымыть посуду, посмотреть весь недельный комплект серий «Истэндцев»[32] и пешком вернуться домой еще до того, как появится первый автобус. Начинаешь думать обо всем, что мог бы сделать за все время, пока ждал автобуса. Принимаешься складывать все часы своей жизни, проведенные в ожидании автобусов, которые никогда не приходят. Вся жалкая история человечества, весь каталог человеческих мук и страданья вдруг, похоже, кристаллизуется в этой тщетной деятельности. От такого хочется расплакаться.

Вот уже на остановке собралась довольно большая толпа. Люди сидят на мостовой, дрожа, уронив головы на руки; женщины кормят грудью младенцев; маленькие дети воют и хнычут, носятся повсюду как оглашенные. Как будто здесь лагерь беженцев. А тебе внезапно невероятно хочется есть. Лавчонка киприота у тебя за спиной еще открыта, и ты себя спрашиваешь, не следует ли тебе явить милосердие, потому что тебе совершенно по силам прекратить страдания всех этих людей. Потому что стоит лишь зайти в эту лавчонку, всего на полминуты, купить шоколадный батончик, как из-за угла тут же появится автобус, а когда ты выйдешь наружу, он уже уедет. В уме ты ничуть в этом не сомневаешься. Но в то же время не можешь не задаваться вопросом, не следует ли все же рискнуть: при условии, что автобус появится не сразу после того, как зайдешь в лавку, но именно в тот момент, когда протянешь деньги лавочнику, – успеешь ли забрать сдачу, выбежать и вскочить в автобус? Стоит попробовать. И ты заходишь внутрь, выбираешь шоколадный батончик, а хозяин-киприот ушел обедать и оставил в лавке приглядывать за кассой своего восьмилетнего сына, и ты ему протягиваешь монету в пятьдесят пенсов и тревожно выглядываешь в окно, и автобус пришел, а маленький киприот чешет в затылке, потому что ни малейшего понятия не имеет, как вычесть двадцать четыре из пятидесяти, и ты кричишь: «Двадцать шесть! Двадцать шесть!» – а он открывает кассу, но в ней нет ни десяти-, ни двадцатипенсовых монет, и он принимается медленно отсчитывать сдачу медью, и ты смотришь в окно и видишь, как в автобус уже садится последний человек, и ты кричишь: «Не надо сдачи, пацан, не надо!» – и выбегаешь наружу ровно в тот миг, когда автобус отъезжает, и водитель тебя видит, но не останавливается, потому что он полная и совершенная сволочь.

Далее следует вот что: краткий выплеск истерического хохота, а за ним – нисхождение странного, неколебимого спокойствия. После того как толпа народу села в автобус, здесь смертельно тихо и по дорогам уже никто ни в каком виде не ездит. Смотришь на часы, но смысла в них для тебя уже никакого нет, потому что ты уже перешел на иной план временног о сознания, где нормальное земное время не имеет значения. Ты безмятежен и доволен. Начинаешь осознавать, что приезд другого автобуса нежеланен, поскольку он разрушит чары этой новой и прелестной эйфории. От мысли провести остаток жизни на этой автобусной остановке тебя наполняет благожелательное безразличие. Ждать здесь теперь видится богатым и удовлетворяющим опытом, потому что ожидание научило тебя такому философскому отстранению, какому позавидуют многие великие. Ты сейчас властитель героической силы духа, отчего сэр Томас Мор