Они пошли за ним, беседуя и рассуждая.
– Какой толк, – говорил Стосердечный, – в оружии без мужества? Это значит снабжать оружием своего противника.
– Неужели Мужество кончилось? – спросил Критило.
– Да, ему пришел конец, – отвечал вожатый. – Нет уже в мире Геркулесов, чтобы побеждали чудовищ, карали за несправедливость, оскорбления, тиранию; совершать злодеяния и покрывать их найдется много охотников; что ни день – сотни тысяч злодейств. В прежние времена был один Как – один обманщик, один вор на целый город; ныне на каждом углу свой Как, в каждом доме его логово. А сколько Антеев, сынов своего века, рожденных из праха земного! Кругом когтистые гарпии, семиглавые и тысячу раз семинравные гидры, распаленные похотью кабаны, обуянные гордынею львы! Повсюду кишмя-кишат легионы чудищ, и не видно человека столь мужественного, чтобы пройти до столпов стойкости, продвинуть их на рубежи возможностей человеческих и покончить с химерами.
– О, как недолго жило Мужество в мире! – сказал Андренио.
– Да, недолго, человек отважный и соратники его живут недолго.
– А от чего оно умерло?
– От яда.
– Какая жалость! Лучше бы в бессмертной – ибо столь смертельной – битве под Нордлингеном [448] или при осаде Барселоны, доблестный конец – жизни венец. Но от яда! Злая доля! А как дали ему яд?
– В виде порошков более смертоносных, чем миланские [449]; более губительных, чем из спорыньи, из языка сплетника, предателя, мачехи, шурина или свекрови.
– Говоришь так, потому что милые эти люди любому запорошат глаза и утопят в грязи, на крови замешанной?
– Нет-нет, я выразился вполне точно. Так далеко зашло коварство людское, что потомкам нашим уже нечего будет делать. Оно изобрело порошки ядовитые и губительные, что, как чума, косят подряд великих людей; с той поры, как порошки эти в ходу и даже в чести, нет на свете доблестного человека, сгубили всех славных. Теперь и думать нечего о Сидах или Роландах, героях прошлого. Ныне и Геркулес стал бы марионеткой, и Самсон разве что чудом уцелел бы. Говорю вам – изгнаны из мира отвага и храбрость.
– Что ж это за злокозненные порошки? – спросил Критило. – Не из молотых ли василисков или внутренностей сушеных гадюк, из скорпионьих хвостов, из очей завистливых да похотливых, из кривого умысла, коварных замыслов, злых языков? Неужто в Дельфах опять разбился сосуд, и отрава залила всю Азию? [450]
– Того хуже. И хотя говорят, будто в составе этих порошков адская сера, стигийская селитра [451] и уголь, раздуваемый чихом дьявола, я утверждаю, что они из сердца человеческого, более непреклонного, чем Фурии, более неумолимого, чем Парки, более жестокого, чем война, более бездушного, чем смерть: нельзя вообразить изобретения более кощунственного, отвратительного, нечестивого и пагубного, чем порох, названный так потому, что он в прах обращает род человеческий. Из-за него-то и перевелись троянские Гекторы, греческие Ахиллесы, испанские Бернардо. Сердца уже нет, сила не нужна, ловкость бесполезна: мальчишка сокрушает исполина, заяц стреляет в льва, трус в смельчака – удаль и отвага теперь ни к чему. – А я, напротив, слыхал, – возразил Критило, – что нынешнее мужество превосходит прежнее. И то посудить – насколько больше храбрости требуется от человека, чтобы противостоять тысячам пушек, насколько больше силы духа, чтобы ждать ураганного огня бомбард, быть мишенью смертоносных молний! Вот это – мужество, древнее против него – пустяк; нет, именно теперь мужество в зените, оно в бесстрашном сердце, а прежде заключалось оно в дюжих руках мужлана, в крепких икрах дикаря.
– Кто так говорит, кругом неправ. Нелепое, ложное суждение! То, что вы прославляете, не мужество, даже не пахнет им; это всего лишь дерзость и безумие – качества совсем иные.
– И я скажу, – подтвердил Андренио, – что война ныне – для дерзких безумцев, недаром великий муж [452], славный в Испании своим благоразумием, оказавшись в первый и в последний раз на поле боя и услышав свист пуль, сказал: «Ужели моему отцу это было любо?» И многие разделяли его здравое мнение. Слышал я, что с тех пор, как Отвага и Благоразумие поссорились, мира меж ними нет и нет; Отвага вышла из себя и отправилась к Войне, а Благоразумие ушло к Разуму.
– Нет, ты неправ, – сказал Мужественный. – Много ли свершит сила без благоразумия? Возраст зрелости – самая пора мужества, потому и зовется возмужалостью. Что для юности смелость, для старости опасливость, то для зрелости мужество: здесь оно на своем месте.
Тут они подошли к зданию мощному и просторному. Назвали свое имя и обрели имя, ибо здесь обретают славу. А как вошли внутрь, их взорам явились чудеса, сотворенные отвагой, дивные орудия ратной силы. То была оружейная, собрание всех видов древнего и нового оружия, проверенного опытом, испытанного мощными руками храбрецов, что шли за военными штандартами. Великолепное зрелище являло сие собрание трофеев мужества, от изумления глаза разбегались и дух захватывало.
– Подойдите поближе, – говорил Мужественный, – смотрите и восхищайтесь столь многообразным и грозным чудом, сотворенным ради славы.
Но Критило вдруг объяла глубочайшая скорбь – так сильно сжалось его сердце, что увлажнились глаза. Мужественный, заметив это, осведомился о причине его слез.
– Возможно ли, – сказал Критило, – что все смертоносные эти орудия – против хрупкой жизни нашей? Добро бы их назначением было охранять ее, тогда они заслуживали бы одобрения; но нет, чтобы увечить и уничтожать жизнь, чтобы губить сей гонимый ветром листок, чванятся своею силой все эти острые клинки! О, злосчастный человек, своею же бедой ты гордишься, как трофеем!
– Клинок этой сабли, сударь, обрубил нить жизни славного короля дона Себастьяна, достойного прожить век сотни Несторов; вот этот сгубил злополучного Кира [453], царя Персии; эта стрела пронзила бок славному королю Санчо Арагонскому [454], a вон та – Санчо Кастильскому [455].
– Будь прокляты все эти орудия смерти, да сотрется и память о них! Глаза бы мои на них не глядели! Пройдемте дальше.
– Этот сверкающий меч, – сказал Мужественный, – прославленное оружие Георгия Кастриота, а вон тот – маркиза де Пескара.
– Дайте мне ими налюбоваться.
И, хорошенько их оглядев, Критило сказал:
– Я чаял увидеть нечто более удивительное. Ничем не отличаются от прочих. Немало видывал я мечей лучшей закалки, пусть и не столь знаменитых.
– Ну да, ты не видишь тех двух рук, что ими орудовали; в руках-то и была вся суть.
Увидели они два других, и очень схожих, меча, обагренных кровью от острия до рукояти.
– Эти два меча спорят, какой выиграл больше сражений.
– А чьи они?
– Вот этот – короля дона Хайме Завоевателя, а другой – кастильского Сида.
Меня больше привлекает первый, он принес больше пользы, а второму пусть остается хвала, о нем сложено больше сказаний. Но где же меч Александра Великого? Очень хочется увидеть его.
– Не трудитесь искать – его здесь нет!
– Как это – нет? Ведь он победил весь мир!
– Но не достало мужества победить себя, малый мир: покорил всю Индию, но не свой гнев [456]. Не найдете здесь и Цезарева меча.
– Неужели? А я-то думал – он здесь первый.
– Нет. Ибо Цезарь обращал свою сталь больше против друзей и косил головы людей достойнейших.
– Я вижу здесь некоторые мечи, хоть и добрые, но коротковатые.
– Вот чего не сказал бы граф де Фуэнтес [457], ему ни один меч не казался короток; надо лишь, говорил он, ступить еще на шаг к противнику. Вот три меча славных французов – Пипина, Карла Великого и Людовика Десятого.
– И больше нет французских? – спросил Критило.
– О других я не знаю.
– Но во Франции было столько знаменитых королей, столько достославных пэров и доблестных маршалов! Где мечи двух Биронов [458], меч великого Генриха Четвертого? Неужто всего три?
– Только эти три меча обратили свое мужество против мавров, прочие – против христиан.
Заметили они меч, туго вложенный в ножны, – все остальные были обнажены, одни сверкающие, другие окровавленные. Смешным показалось это нашим странникам, но Мужественный молвил:
– Меч этот воистину геройский – второе его название «Великий».
– Но почему он не обнажен?
– Потому что Великий Капитан, его хозяин, говаривал – высшая храбрость в том, чтобы не ввязываться в войну, не быть вынужденным обнажать меч.
У одной шпаги был сверкающий наконечник чистого золота.
– Этот наконечник, – молвил Мужественный, – надел на свою шпагу маркиз де Леганес [459], разбив и победив Непобедимого.
Андренио пожелал узнать, какой же меч лучший в мире.
– Это установить нелегко, – сказал Мужественный, – но я бы назвал меч католического короля дона Фердинанда.
– А почему не мечи Гектора или Ахиллеса, – возразил Критило, – более знаменитые и поэтами воспетые?
– Признаю это, – отвечал Мужественный, – но сей меч, пусть и не столь громкой славы, был более полезен и создал своими победами величайшую империю, какую знал мир. Клинок Католического Короля да броня короля Филиппа Третьего могут на любом поле брани показаться: клинок приобретет, броня сохранит.
– Где ж она, геройская броня Филиппа?
Им показали броню из дублонов и восьмерных реалов, уложенных вперемежку наподобие чешуи – что придавало броне вид богатейший.