– Сильней всего скорблю я, – огорчался Критило, – что утратил его, когда так его желал, когда оно должно было нам расшифровать великого Шарлатана, что разглагольствует, сея ложь, посреди великой Площади Мнимостей.
– А как показалось вам лицемерие одних, притворно веривших его речам и восхвалениям, и тупость других, действительно веривших и разделявших пошлые мнения? О, велика власть чародейки Молвы, монополия Хвалы. Вот этак завладеют доверием людей пять-шесть обманщиков и льстецов, и преграждают путь Истине ловким приемом: мол, не каждый в состоянии их понять, а кто возражает, тот глуп. И, как видите, глупцы их сказками упиваются, льстецы восхваляют, а разумные и пикнуть не моги – вот так Арахна и побеждает Палладу [593], Марсий – Аполлона [594], глупость слывет умом, невежество – ученостью. Сколько ныне авторов, суждением толпы прославленных, против которых никто словечка сказать не смеет! А сколько книг, сколько знаменитых творений, что славы своей отнюдь не заслуживают! Но имена счастливчиков остерегусь указывать Скольких недостойных и невежественных вывела в люди счастливая звезда,' теперь о них никто дурного не скажет, разве что отчаянный Боккалини. Пошла о женщине молва, что она хороша, значит, хороша, будь рожа рожей; назовут мудрецом, мудрецом останется, будь он круглый дурак; начнут восторгаться картиной, ничего не попишешь, даже если это мазня. Таких нелепостей не перечесть, и всему причиной всесилие молвы, внушающей толпе понятия противоположные истине. Посему ныне все зависит от того, как люди думают, как посмотрят.
– Ах, до чего ж она нужна, эта наука расшифровки! – восклицал Критило. – Не знаю, что дал бы, чтобы ею овладеть; на мой взгляд, она из самонужнейших для жизни человеческой.
Тут новый их товарищ усмехнулся и сказал:
– Я возьму на себя смелость познакомить вас с другой наукой, куда более тонкой и сложной.
– Неужели? – удивился Критило. – Разве существует более поразительная способность?
– О да, – отвечал тот. – Ведь с каждым днем сущность развивается и форма усложняется; нынешние люди– – куда больше личности, чем вчерашние, а завтрашние будут еще больше личностями.
– Как ты можешь это утверждать, когда все согласны в том, что все уже достигло вершины и наибольшей зрелости, что и в природе и в искусстве развитие зашло так далеко, – дальше некуда!
– Кто так говорит, кругом неправ. Ведь рассуждения древних – детский лепет сравнительно с тем, как мыслим мы ныне, а завтра наш разум будет еще богаче. Все, что сказано, – ничто против того, что будет сказано. И, поверьте, все, что написано по всем наукам и искусствам, – лишь капля единая из океана знаний. Хорош был бы мир, кабы усердие, изобретательность и ученость людей даровитых были исчерпаны! О нет! Верх совершенства не только не достигнут – мы еще не дошли и до середины подъема.
– Скажи, ради жизни твоей – да продлится она Нестеровы годы! – что за науку ты знаешь, каким таким даром владеешь, который превосходит способность глядеть во сто глаз, орудовать сотней рук, ходить одним лицом вперед, другим назад, дабы с удвоенным успехом угадывать то, что произойдет, и расшифровывать все на свете?
– Эти все хваленые твои чудеса – еще пустяки, они не проникают глубже коры, касаются лишь наружности. А вот исследовать закоулки груди человеческой, вспороть оболочки сердца, измерить объем познаний, оценить великий мозг, прощупать глубины души – вот это задача, вот это искусство, такая способность и впрямь достойна хвалы и зависти.
Странники, слыша о подобном искусстве, умолкли удивленные. Наконец Андренио решился спросить:
– Кто ты такой? Человек ты или кудесник? А может, злопыхатель, зложелатель или этакий добрый сосед, который нас знает лучше всех?
– Ни то, ни другое, ни третье.
– Так кто же ты? Не иначе, как политик, какой-нибудь венецианский государственный муж.
– Я, – отвечал тот, – Видящий Насквозь.
– Объясни, не понимаю.
– Разве вы никогда не слышали про ясновидящих?
– Постой, постой, ты разумеешь эту выдумку простонародья, этот вздор отъявленный?
– Как – вздор? – возразил тот. – Ясновидящие существуют, это несомненно, и видят они отменно; да вот, взгляните на меня, я – один из них. Я вижу явственно сердца людей, даже самые скрытные, вижу, словно они из стекла; все, что в них происходит, мне так открыто, как если бы я трогал рукой, – поистине душа любого для меня как на ладони. Поверьте, вы, не обладающие сим даром, не знаете и половины того, что есть, не видите сотой части того, что надо видеть; вы видите лишь поверхность, взор ваш не проницает вглубь, потому вы обманываетесь по семи раз на дню; короче, вы – люди поверхностные. Зато нам, зрящим то, что происходит в извилинах нутра человеческого, в самой глубине помыслов, нам-то фальшивую кость не подкинут. Как опытные игроки, мы умеем распознать по лицу самые затаенные мысли, с одного жеста – нам все понятно.
– Что ж ты можешь такое увидеть, – спросил Андренио, – чего мы не видим?
– О, многое! С одного взгляда проникаю в самую суть вещей, вижу их субстанцию, не только акциденции, как вы; я сразу узнаю, есть ли в человеке нечто существенное, измеряю его глубину, определяю, сколько он тянет и докуда дотянется, примечаю, как обширна сфера его деятельности, как велики знания и понимание, как надежно благоразумие. Вижу, сердце у него или сердчишко, трясутся ли поджилки, ушла ли душа в пятки. А уж мозги вижу так отчетливо, будто в стеклянной чаше: на месте ли они (кое у кого бывают сбиты набекрень), зрелы или еще зелены. Только взгляну на человека, вижу, на чем стоит и чего стоит. А вот еще: встречал я не раз людей, у которых язык не связан с сердцем, глаза не в ладу с мозгом, хотя от него зависят; а у иных, к примеру, нет желчи.
– Вот, наверно, кому хорошо живется! – сказал Критило.
– О да, они ничего не чувствуют, ничто их не огорчает, не удручает. Но всего удивительней, что у некоторых нет сердца.
– Как же они живут?
– Превосходно, живут лучше и дольше прочих; ничего не принимают близко к сердцу, ничто их не сердит – ибо «сердце» от слова «сердить». Таким все трын-трава, сердце у них не изнашивается, не то что у славного герцога де Фериа [595]; когда бальзамировали его тело, обнаружили сердце сморщенное, изношенное, а был человек с большим сердцем! Я вижу, здоровое ли сердце и какого цвета, не позеленело ли от зависти, не почернело ли от злобы; мне открыты его движения и видно, куда оно склоняется. Самые сокровенные внутренности доступны моему взору, я вижу, у кого нутро мягкое, у кого жесткое; вижу кровь в жилах и определяю, у кого она чистая, благородная, великодушная. То же с желудком – сразу распознаю, как действуют на него разные события, может ли желудок этот их переварить или нет. Куда как смешны мне лекари – болезнь поразила нутро, а они прикладывают лекарства к лодыжке; болит голова, а они прописывают мазь для ног. Я вижу и точно различаю гуморы каждого, в добром ли он гуморе или нет, а сие весьма важно, когда обращаешься с просьбой или с иным делом, – ежели верх взяла меланхолия, надо дело отложить до лучших времен; вижу, когда преобладает холе, а когда флегма [596].
– Бог тебе в помощь в твоем ясновидении! – сказал Андренио. – Ты и впрямь все насквозь видишь.
– Это что! Погоди, сейчас еще пуще удивлю. Я вижу и узнаю, у кого есть душа, у кого ее нет.
– А разве бывают люди без души?
– О да, и их немало, причем разных видов.
– Как же они живут?
– Живут в дифтонге жизни и смерти. Вместо души пустота, как в кувшине, и сердца тоже нет, как у зайца. Короче, вмиг постигаю человека с головы до ног, исследую изнутри и снаружи и определяю – для многих, правда, и определения не подберу. Ну, что скажете о моем даре?
– Замечательно!
– Хотел бы я знать, – спросил Критило, – природный он или выработан искусством?
– О, усердия было приложено немало. И знайте, свойство подобных способностей – при близком общении передаваться другим.
– От такого дара сразу отказываюсь, – сказал Андренио. – Не желаю быть ясновидящим.
– Почему же?
– Да ведь ты сам показал, как это неприятно.
– Что ж ты увидел тут неприятного?
– Разве не противно глядеть на мертвых в гробах, пусть гробы и мраморные и на семь стадиев [597] схоронены под землей, видеть ужасные оскалы, кишащих червей, страшную картину разложения? Нет, нет, боже избави от такого трагического зрелища, будь то сам король! Говорю тебе, месяц не смог бы ни есть, ни спать.
– Плоховато ты понимаешь! Мертвецов мы не видим, там и видеть-то нечего – все обратилось в землю, в прах, в ничто. Меня, напротив, страшат живые, от мертвых я никогда зла не видел. Настоящие мертвецы, которых мы видим и от которых убегаем, это те, кто на своих ногах ходит.
– Мертвые – как же они ходят?
– Увидишь сам. Ходят меж нами и испускают чумной смрад зловонной своей славы, дурных своих нравов. О, сколько их, насквозь прогнивших, с дыханием вонючим! У других все нутро источено – мужчины без совести, женщины без стыда, люди без души; с виду личности, а на самом деле – мертвые души. Вот эти-то и внушают мне страх чрезвычайный, порой волосы встают дыбом.
– Послушать тебя, – сказал Критило, – так ты, наверно, видишь и то, что в каждом доме стряпается.
– А как же, и, надобно сказать, блюда частенько препротивные. Я вижу злодейства потаенные, что свершаются в укромных углах; вижу блудодейства сокровенные, что потом вылетают через окно и пускаются порхать из уст в уста на позор блудодеям. А вот еще, вижу, у кого есть деньги, и хохочу от души, когда смотрю на иных, что слывут богачами, денежными тузами, а я-то знаю, что сокровища их призрачны, сундуки как у Великого Капитана, и счета такие же. Других почитают кладезями учености, а стоит мне подойти и приглядеться, я вижу, что дно кладезя сухо. Что же до подлинной чести, не вижу ее ни в одном месте. Итак, от моего взора ни замка, ни затвора – письма и записки, хоть за семью печатями, читаю свободно, и смысл мне ясен, лишь посмотрю, кому писаны и кем посланы.