Дед опустошает полную рюмку и опускается в кресло. Он в рубашке, перетянутой подтяжками, но без галстука.
— …Знаете, неприятно, когда на тебя мертвого кто-то потом вынужден портки натягивать, — доходит наконец до меня его тихая безмятежная речь: Есть один анекдот про цензора. Встречаются спустя много лет два бывших одноклассника.
«Пойдем, покажу, где я работаю», — приглашает один. Пошли. И приходят в Главлит.
«Ты что, цензор?» — удивляется приятель. «Да». — «А почему у тебя на стене портрет Пушкина, а не Ленина?» — «Пушкин — наш человек, — отвечает цензор. — У него есть строка, ставшая нашим девизом. Не помнишь разве? «Души (и цензор сжимает кулак на воображаемом горле) прекрасные порывы!».
— Это вы к чему, Виктор Алексеевич?
— Да, видно, пришла пора, чтоб и меня в конце концов придушили…
Я разглядываю злосчастный пистолет и прячу его в карман.
— Вчера видел сон, — продолжает Соломин. — Плыву я в лодке деревянной по какой-то странной реке. Вода черно-красными полосами. Причем река впадает в грот, в скале вырубленный. Искусственный грот — даже следы от кайла видны. Я сопротивляюсь, но сил нет, а течение сильное. Да еще вода эта черно-красная, как чернила с кровью… Проснулся в холодном поту. Ну, думаю, все — скоро приплыву…
— Типун вам на язык! — обрываю я стариковские причитания. — Что тут произошло в конце концов? Кто-нибудь может мне внятно объяснить?!
— Это, голубчик, сюжет для рассказа, — качает растрепанной сединой Соломин и смотрит на меня сквозь круглые стекла очков, как филин. — Ты бы такого не выдумал. Тут страшная женская месть, поводом для которой послужили события без малого семилетней давности. И событие-то было не ахти какое. А вот видишь, как все повернулось…
— Да что повернулось? Какое событие? — взрываюсь я. — Что вы церемонии разводите?
— Аня твоя хотела меня убить, потому что я не пустил ее в большую литературу, — одним духом выпаливает дед.
— Чего-чего? — у меня аж шея выворачивается от такой новости.
— Наврала она тебе про публикации в «Юности», — растолковывает мне Соломин. — Не было никаких публикаций. Мы в свое время разрешения не дали, вот и не напечатали ее творения. Хотя творения были. Пара повестей. Деталей уже не помню, но что-то там было про тюрьму, про убийство… В общем, мрак какой-то. Так называемая разоблачительная литература. Вот мы и зарубили. Как в свое время Солженицына и Домбровского. А раз я «приговорил» ее повести, то теперь, спустя столько лет, их автор решила приговорить меня. Но уже в прямом, а не в переносном смысле, — объясняет дед и закуривает.
— Бред какой-то! Шиза! — кидаю взгляд на лежащую все так же — крестом Анну и подхожу к окну, чтобы раскрыть жалюзи…
— Да. Наверное, я сумасшедшая, — подает наконец голос Кармен, не поднимая головы, и я цепенею: — Сумасшедшая, — продолжает Кармен каким-то новым, неожиданным тоном, — потому что живу в другом мире, где действуют другие законы.
Не ваши. Вы боретесь за величие державы, из-за столов не вылезая и не успевая протрезветь. А я живу, чтобы не подохнуть.
Кармен наконец приподнимается и облокачивается на обнажившуюся руку.
— Я не хотела, чтобы меня превращали в скотину, и убила родного мужа, которого когда-то любила. А он отец моего ребенка… Меня бросили в зону, где главное было — выжить. Ни о каком человеческом достоинстве там и речи не могло быть. В зоне из меня делали животное. На пересылке (там вертухаи — мужики) меня в бане семь человек трахнули. Все порвали. Еле живая уползла. Один Бог знает, как я выдержала и не сдалась. Но еще там, в карцере, полном крыс и ледяной воды, я поклялась, что расскажу всему свету об этом зверинце. У меня сейчас двух ребер нет. И девять зубов фарфоровых. У вас, Виктор Алексеевич, наверное, вставных меньше. А ведь вы лет на тридцать пять старше меня… Ребра в драках раскрошили… Я была наивной дурой или шизой, как вы изволили выразиться, потому и поклялась при всех наших бабах, что пойду на панель, если не напечатаю где-нибудь в журнале свои «записки из мертвого дома». Тогда уже можно было — державные гайки чуть ослабили. Потом я забыла об этой клятве. А подружки — пиявки да лягушки — помнили. В Москве я моталась по всем редакциям, предлагала свои опусы. Меня направили к вам. Хорошо, что вы это помните, Ваше превосходительство. Я стояла в приемной, когда вы разговаривали с помощником. «Ну что мы будем множить в печати эти еврейские обиды!» — вот ваше резюме.
— Я этого не говорил, — вставляет Соломин и смущенно кашляет.
— Ну, помощник ваш сказал. Какая разница? Фамилия Кох его смутила, вздыхает Анна. — Вы же с ним согласились?.. Во мне нет ни капли еврейской крови, но я тогда жутко обиделась… Ну, а потом, спустя какое-то время, стали выходить на свободу мои сокамерницы. И вспомнили клятву, данную мной сгоряча, от обиды.
Давай, мол, подруга — на любовный фронт. По призыву «партии освобожденных досрочно». У нас, зэков, по части клятв строго. Не то, что у вас, несудимых и непривлекавшихся. В общем, сопротивлялась недолго. На приличную работу не брали. У меня же «мокрая» статья. Отец от горя умер, когда меня в зону затолкали.
Мать одна с ребенком. В общем, со светлым вашим образом в голове, Виктор Алексеевич, пошла я по хатам да гостиницам ноги раздвигать да рубли заколачивать.
А у меня ведь способности были и (надеюсь) есть, не только к этому занятию… Вы думаете, в гостинице я случайно оказалась? Нет. Я тут на работе. Меня ваш доблестный майор снял за двадцать долларов в час. Правда, интереса к деньгам у меня не было. Тем более, что недельную норму выполнила благодаря одному дураку… Ваша персона меня влекла, вот что. Я когда ваш светлый лик по телевизору-то увидала и узнала, что вы тут прессой рулите, — сразу все и вспомнила. Думала, отболело, забылось. Ничего подобного. По кавказской своей крови и воспитанию я мстительная, а по немецкой линии — методичная и последовательная. Вот и тиснула пистолет у рыжего следователя. Хотела пальнуть в вас еще на брифинге, но духу не хватило.
Потом случай подвернулся — с Андреем вот склеилась… Кстати, Эндрю! Твой разговор с рыжим я нечаянно подслушала. И пушку при первой же возможности под матрац твоему соседу по номеру сунула. Потому и не нашел рыжий ничего, когда кипиш поднялся. Ты уж извини, майор, что впутала тебя в эту заваруху… Прости, Андрей, — держи хвост бодрей! — голос у Анны веселеет. — Парень ты неплохой. Жалко тебя.
Скучно живешь. Не так. Еще немного — и затоскуешь. Правда, сегодня у тебя жизнь насыщенная. Но раз уже тряхануло… Вот так, господа защитники Отечества!..
Лопочете мне что-то тут про путь в большую литературу. Кто с кем и как бухал…
Анна затихает и устало закрывает глаза.
— Не убила бы я вас, господин-товарищ генерал, — включается она снова. — Как увидела ваши носочки на бретельках с подвязками в спальне да струйку слюны изо рта — рука и дрогнула. Куда и злоба делась. Кого тут убивать?! Не вижу противника!
Это уже не коррида, а ветлечебница какая-то…
После такого монолога колени у меня начинают подламываться, и я на ватных ногах успеваю добраться до дивана, чтобы не осесть на пол. У Соломина трясутся руки.
— Может, выпьем? — робко спрашиваю я, нарушая звенящую тишину.
— Выпить нужно, наверное, всем, — тихо говорит Соломин, не поднимая глаз.
— Наливай, сказал Чжоу Эньлай, — грустно шутит Анна, не двигаясь с места.
Я беру бутылку и не могу попасть струйкой в стаканы. Бутылка трясется вместе с рукой, и водка плещется на стол. Я делаю усилие над собой, чтобы чуть сосредоточиться и успокоиться. Встаю и подношу выпивку — сначала Анне, затем Соломину.
Мы пьем молча и осторожно выдыхаем, переводя дух.
— Аня, я… — начинает дед.
— Прошу вас, Виктор Алексеевич, не говорите пока ничего, — обрывает его Кармен. — Андрей, дай мне закурить… И выключи свет. Мне не хочется вас видеть.
Я выполняю ее просьбы с проворностью ординарца, не обращая внимания на генерала.
Кармен лежит на полу, иногда поднося ко рту руку с сигаретой. И этот кочующий по короткой дуге красный огонек — единственный свет в окружающем нас мраке. Мы молчим, и становится слышна далекая артиллерийская канонада. Где-то у подножия гор воюют…
— Согласитесь, в темноте яснее думается, — после долгой паузы тихо произносит Кармен. — Я полюбила темноту в тюрьме. Никого и ничего не видеть вокруг — единственная радость там. И то редкая. Обычно — синее дежурное освещение…
— Давайте еще выпьем, — кашляя и хрипя грудью, предлагает Соломин.
— Темно. В стакан не попаду, — говорю извиняющимся тоном.
— Вот мужики пошли! — смеется Кармен. — В темноте дырку в стакане нащупать не могут! — и озорство ее чуть разглаживает наши скукоженные души.
— А вы любили женщин, Виктор Алексеевич? — меняет Кармен направление удара.
— Так я женат, Анечка, — ворочается в кресле Соломин. — Уже тридцать лет со своей Светланой Павловной.
— Я не про женитьбу спрашиваю, а про любовь, — наседает Кармен, и слышно, как она удобнее устраивается на полу.
— А я по любви женился, — с достоинством отвечает дед. — Разлюбил первую жену, развелся и со Светланой своей — в ЗАГС. Я в этих делах вранья не терплю…
Детей, правда, Бог не дал…
— И неужто у вас все всегда было по-честному, согласно норм коммунистической морали? — провоцирует Кармен, и даже в темноте чувствуется ее ехидная улыбка. — Слыхали лозунг: «Каждый мужчина имеет право на-лево»?
— Да, было однажды, в Китае, — сдается Соломин и кряхтит от смущения.
— Где-где? — не скрывает удивления Анна.
— В Китае. Ты вот пошутила: «Наливай, сказал Чжоу Эньлай». А ведь я при нем как раз в Китае в командировке был — цензуру налаживал, систему охраны тайн в печати. Ну, товарищ Мао, конечно, стоял у руля. «Русский и китаец братья навек…»
— Расскажите, расскажите, — предвкушает удовольствие Кармен, не собираясь подниматься с пола.
— В общем, лет сорок назад это было. Вы с Андреем еще не родились. Так вот, после приезда в Пекин мне дали охранника из китайской службы госбезопасности — молодую девушку лет двадцати. Она в этой робе страшной из темного хэбэ. Впрочем, там все местные так одевались. Нищета… Ходила она за мной, как привязанная. Чуть ли не в туалетную кабинку сопровождала. Вечером в гостиницу возвращаюс