— Все поёшь, майор? — устало роняет девушка, не поворачивая головы.
Я слышу это уже затылком, теряю равнодушие к человечеству и разворачиваюсь.
— Почему бы нам не спеть дуэтом? — наполняюсь гусарской лихостью и притираюсь к пуховой куртке.
— Извини. Я жалею, что заговорила. — В ее голосе — неподдельное равнодушие.
Голова девушки непокрыта, и черные длинные волосы ленивыми волнами стекают на плечи, вылавливая из ночной бездны снежный пух. Душа моя поет, а кавалерийская атака несет в водоворот дешевой игры:
— Не жалей о содеянном. Я принесу тебе радость.
— Это невозможно. У меня замерзло сердце, — отвечает холодно, все еще не оборачиваясь.
Ладони девушки, спрятанные под мышки, видимо, без перчаток. И я говорю:
— Как это романтично — замерзшее сердце… Но, по-моему, у тебя замерзло не сердце, а руки, — я продолжаю рваться в атаку, не думая о поражении.
— И руки тоже. Я забыла перчатки.
— Где забыла? — срывается с моего пьяного языка.
— Где надо, там и забыла, — раздражается она, и в атмосфере становится холоднее.
Мы медленно поднимаемся по переулку, боясь поскользнуться, и черные сапожки моей длинноногой собеседницы осторожно давят свежий снег. Мне очень хочется, чтобы девушка посмотрела на меня, но она по-прежнему не оборачивается.
Это ее я видел сегодня на брифинге. Сомнений нет. Она была в желтом свитере и заметно волновалась. Хоть я и пьян, но помню. Я не верю в замерзшее сердце.
— Твое сердце полно огня, — произношу с дешевой игривостью. — Оно способно растопить льды Эльбруса.
На ночном переходе с парада — в окоп.
На усталое сердце навалится тьма.
И глаза мне закроет седеющий поп,
И посыплется снег, и настанет зима.
И упрямую землю уставши долбить,
Плюнет в руки могильщик и мать помянет.
И я больше не буду ни петь, ни любить,
Лишь весной надо мною трава прорастёт…
Девушка читает стихи почти монотонно, глядя прямо перед собой, и видит то, чего не вижу я.
— Ты поэтесса? — я тронут, но мой пыл начинает остывать.
— Я не поэтесса, — она останавливается. — Я блядь, — и разворачивается ко мне — всем телом, и ее черные холодные глаза выбивают меня из седла…
— Что, растерялся, майор? — она победно улыбается, не размыкая вишневых накрашенных губ.
Я шумно вздыхаю и лезу в карман за сигаретой.
— Офицер, угостите даму папироской! — по-актерски манерно произносит она шаблонную фразу, и тонкие ноздри ее вздрагивают. — В другой раз не пускайтесь в галоп так опрометчиво.
— Другого раза может не быть никогда, — чиркаю зажигалкой, и отблеск огня мерцает в ее темных зрачках. — Я видел тебя на брифинге. Ты журналистка?
— Нет. Я там случайно оказалась. Журналистика — не моя профессия. Хотя такая же древняя.
— Проститутка? — спрашиваю как можно спокойнее, но в груди моей что-то больно сжимается.
— Да. — И она оценивающе оглядывает меня от фуражки до мокрых туфель. Я работаю там, где ты, наверное, сейчас живешь, — в «Интуристе».
— У тебя такая работа!.. И ты пишешь такие стихи?!
— Это не мои стихи — Аркадия Сурова. Ты его не знаешь. А я пишу прозу.
— Как это? — Туман накрывает мою военную голову.
— А так. Старым дедовским способом: ручку беру, лист бумаги и вывожу длинные строки из слов и знаков препинания…
Вот это засада!
— И что ты уже написала?
— Да немного пока. Две повести. Они опубликованы в «Юности».
— О чем повести?
— О смерти… Ты офицер, ты должен ощущать запах смерти здесь, на Кавказе. Он разлит в воздухе, как вино в старом погребе.
В глазах ее нет безумия, говорит холодно и спокойно. Но я не чувствую того, что чувствует она. Мой славянский круглый нос улавливает лишь слабое дуновение ее духов и сигаретный дым.
— Это потому, что война, — говорю осторожно.
— Может быть, — она смотрит на меня в упор. И от этого мое лицо начинает гореть. — Ты что-нибудь знаешь о войне?
— Эта для меня четвертая, — я наливаюсь уверенностью, — начинал в Афгане.
Здесь, на Кавказе, шестой год уже. Все «горячие точки» прошел, исключая Карабах.
Почти полный набор…
— Для «афганца» ты слишком молодо выглядишь, — в ее голосе сквозит недоверие.
— Я прожил короткую, но яркую жизнь, — неожиданно вываливается из меня газетный штамп. — Плюс заспиртованность организма.
— Убивал когда-нибудь? — и смотрит на меня, не мигая.
— Нет, мое оружие — слово, — выдаю еще один трафарет. — Я военный журналист.
— О-о-о, — впервые удивляется она. — Поэтому ты бываешь на брифингах. А я думала, ты охранник… И о чем пишешь, если не секрет?
— Почти о том же, о чем и ты. О любви и смерти. Вернее, о любви к Родине и о презрении к смерти, — и пытаюсь улыбнуться.
— Смерть нельзя презирать, — это сказано спокойно, без напуска. — Она заслуживает уважения и недостойна ни смеха, ни презрения… Ты был здесь в первые дни боев?
— Был. Я работаю в пресс-службе территориального управления федералов. И в курсе дел… Но что-то не хочется говорить об этом. Давай лучше о любви.
— Любовь придумали русские, чтобы денег не платить, — и она впервые обнажает в улыбке зубы. Красивые зубы страстного рта.
— Сколько ты стоишь? — спрашиваю, скрывая волнение, и глаза мои скользят по стройным ногам, обтянутым джинсами.
— Я не продаюсь, — она произносит это манерно низким голосом и встряхивает зайорошенными снегом волосами. В ее глазах — лед. Выдержав паузу и дождавшись моего смятения, добавляет. — Но какая-то небольшая часть меня может сдаваться в аренду. По цене двадцать долларов в час. Можно в рублях, по курсу.
— Это не много, — я облегченно вздыхаю. — Но и не мало, — и глубоко затягиваюсь дымом.
— У тебя есть деньги? — Она склоняет голову к плечу и пытливо щурится.
— Почти.
— Как это? Деньги или есть, или их нет. Третьего не дано, — коротко хохотнув, она снова белозубо улыбается.
— Дано, — почему-то упрямлюсь я. — Я живу в «Интуристе». Рядом со мной номер шефа — Соломина. У него и одолжу. Кстати, большая часть суммы у меня есть.
— Твой шеф — Соломин? Который когда-то работал в Главлите Советского Союза?
— Да. А что? Ты его разве не узнала? Ведь он брифинги проводит каждый день! — не могу скрыть удивления.
— Нет… Так, слышала кое-что о нем, — и щелчком выстреливает окурок в сугроб.
— А, понятно, — вздыхаю. — Раз ты печаталась в «Юности» со «смертельными» повестями, то его, наверное, не миновала.
— В общем-то да. Зацепила крылом этот гранитный утес, — она зябко прячет «босые» ладони под мышки.
— Тогда пойдем? — предлагаю я робко.
— Сливаться в экстазе? — говорит она с кривой улыбкой.
— Соприкасаться сердцами, — парирую я.
— Было бы любопытно… Если возможно.
Мы направляемся к реке — черной бурлящей ленте, чьи истоки теряются гдето в ущельях Кавказского хребта. Тусклый фонарь на берегу освещает узкий пешеходный мост, обросший снегом.
— Меня зовут Андреем, — говорю я наконец.
— Анна, — она проводит ладонью по перилам мостика, лепит рыхлый снежок и бросает в темную кипящую воду.
— Ты не боишься, что я тебя обману? — вырывается у меня ни с того ни с сего. — То есть попользуюсь, но денег не дам…
— Не боюсь. Меня трудно обмануть, — ее глаза вспыхивают диковатым огнем. — Люди, которые пытались меня обмануть, очень дорого платили за это.
— Что значит «дорого»? — я смотрю под ноги, потому что не могу выдержать ее взгляд.
— То и значит. Много будешь знать — скоро состаришься.
— Я не боюсь состариться, — снег поскрипывает под моими промерзшими ногами, — я боюсь простудиться. Взял вот с собой в командировку только туфли. Не помню такой зимы на Кавказе.
— Я тоже. Видимо, Бог послал холода — военные страсти остудить. — Анна скрещивает руки на груди.
— Думаешь, это поможет? — и начинаю стягивать со своей руки перчатку. Надень мои. Не могу смотреть, как ты мерзнешь.
— Спасибо. Я не ношу чужих вещей.
— Ты говоришь так, будто я предлагаю тебе изменить Родине…
— Наша Родина сама готова изменить нам с кем угодно, — Анна резко встряхивает головой и волосы ее разлетаются.
— У Родины лихорадка и озноб полураспада, — мой уязвленный патриотизм шевелится где-то под сердцем.
— Какой же это полураспад? Вы тут войска и ментов нагнали тучу — черта с два распадешься… Вот у тех, кто прячется в горах, у тех сейчас и полураспад, и озноб. От костров не отходят, вот-вот готовы разбежаться.
— Откуда ты знаешь? — я замедляю шаг.
— Догадываюсь, — она зябко втягивает голову в плечи.
— Ты рассуждаешь так, будто вчера была в горах.
На другом берегу меня вдруг осеняет.
— Слушай, извини за прямоту, но кто ты по национальности? — вопрос мне дается не без душевного труда.
— Ага! — смеется Анна. — Испугался, что связана с боевиками!? Террористкаэкстремистка?!
— Да черт вас тут разберет, в этом Вавилоне! — тушуюсь я, глядя в белозубый смеющийся рот.
— Не волнуйся, — резко успокаивается Анна. — Я немка.
— Что?! — от неожиданности я спотыкаюсь.
— Есть такой народ на святой Руси — немцы. Не делай вид, что не знаешь, — глаза у Анны светятся.
— Чего угодно ожидал, только не этого! Ты похожа на армянку, на гречанку, на еврейку наконец… Но на немку?!.
— Это потому, что смешение кровей. Но отец немец. Кстати, не знающий немецкого. Наш род здесь, на Кавказе, лет сто живет. Если не больше. Предок нефть тут искал. От фирмы знаменитого Нобеля.
— Нашел?
— Про нефть не знаю, а вот жену нашел. Вот и обрусел или, как здесь говорят, — орусился. Вернее, окавказился. Нам на горе.
— Ну, теперь понятно твое отношение к Родине, — вздыхаю.
— Только не надо высоких слов. Я блядую точно так же, как и мое Отечество. Мы с ним одинаково спокойно укладываемся под тех, кто платит.
— Аня, так нельзя говорить. Мне это неприятно. Я все-таки офицер,