Карниз — страница 4 из 31

Она словно текла, струилась, переливалась на камушках. Несмотря на налет жаркой итальянской живости, от нее веяло прохладой. Видно, знойная Италия не до конца вытеснила тенистую Белоруссию с ее озерами и густыми дубравами, которые отражались где-то в глубине ее глаз.

Казалось, что там же, на дне Надиных глаз, можно плутать и не найти выхода из прохладной чащи, и одновременно стать безраздельным хозяином ее, белорусским партизаном. Таким женщинам посвящают стихи и оставляют утром на столике ключи от входных дверей.

Пили кофе. Муха звонила на работу Папочки и получала инструкции, где они встретятся. Юрист еще накануне все поняла, вылила харчо в унитаз и ушла, оставив ключи у соседей. Муха ободрилась и хвалила юридическое образование:

– Это все потому, что университет. Умная девочка. Правильно, надо себя ценить. Что же поделать, когда у нас тут, с первого взгляда…так сказать.

Пока сидели у Мухи, Ие все казалось, что она плывет: тяжело в голове, тяжело в груди, все из-за жирной точки, появившейся вчера на столике в уличном кафе. Точка все разворачивалась и разворачивалась запятой. Все длиннее и длиннее становился ее хвостик.

Ия не любила компании и удивлялась сама себе: давно пора расстаться, второй день прогуливает учебу, что она вообще делает у Мухи и зачем снова собирается к Папочке.

Но уйти она не могла, ее затягивало в водоворот, который начинался в темном, глубоком озере Надиных глаз и закручивался в воронку в ней самой. Медленно крутило в этом водовороте и не отпускало. Хотелось сложить руки и идти ко дну, где что-то давно ждало…

Вечером они сидели у Папочки. Ия против своей воли ловила его кошачьи взгляды на Наде. Иногда они скользили и по ней самой. С ровным дружеским интересом, который иногда превращался в долгое раздумье, застывавшее холодком в ложбинке на спине.

Постепенно она стала замечать, что это раздумье исподволь ловила и Надя, становясь все грустнее и грустнее. Лишь Муха деловито летала из угла в угол.

Вслед за ней с лаем носилась хозяйка дома – рыжая такса Норма.

– За Италию! – в который раз Муха бередила Надину душу близким отъездом.

– Скоро ты приедешь снова? – спрашивал Папочка Надю. – А то оставайся, работу тут найдешь.

– Что я тут делать буду? Чулки вот вчера купила, на коленках гармошкой топорщатся, видишь? Я не могу так жить… – ласково отвечала Надя. – Через год приеду, как деньги будут.

Папочка делал вид, что слово «год» совсем его не трогает, а Муха строила многозначительные скептические мины за его спиной, ловя момент, пока Надя их не видит.

– В прошлый раз уезжала, а в аэропорту, в кафе, перед отлетом мама дочку провожает в Италию. Красивая такая девочка, молодая совсем, веселая! Смеется все время. Про работу что-то там говорили. А я хотела подойти к ней и сказать: куда ты едешь, дура! И чтобы мать слышала, – неожиданно и совсем невпопад сказала Надя.

С ее голоса на миг слетела ласка, а глаза ожесточенно и пусто уставились в стену.

Через три дня Надя уехала в Белоруссию повидать родных, а оттуда в Италию. Они посадили ее на поезд, а потом брели с вокзала по темным тропам улиц, сдавленных каменной грядой домов, обступавших с двух сторон. Закручивающийся в трубе улиц ветер хамски толкал их в спину, будто напоминая: тут вам не Италия. На душе было сиротливо, и даже Муха молчала и не подначивала зайти в магазин, сказав на прощание:

– Пошла я домой, спать хочется.

Ия тоже поехала домой, дружески помахав Папочке рукой в закрывающуюся дверь вагона метро.

Всю следующую неделю она провела как в тумане: вроде все по-прежнему и жизнь топчется на своем месте, но отделена она невесомым словно вата, слоем, поглощающим звуки и притупляющим восприятие.

Она ждала. Не понимала, чего ждет, но все равно ждала. Хмуро, ровно, почти равнодушно, ведь ждать ей было нечего.

* * *

Телефон все же зазвонил и голосом Папочки сказал:

– Привет! Не отвлекаю? Мне помощь твоя нужна! Можешь приехать? Надо в квартире посидеть. Обворовали, сссуки! Все вынесли! Двери нараспашку. Милиция только ушла. Мне на работу надо срочно, никто не может приехать! Не могу квартиру без присмотра оставить, мастер только завтра придет замок чинить! Выручишь?

Ия кубарем скатилась со стола, где по привычке сидела с книжкой, сложив по-турецки ноги. Мечась в поисках подходящей – самой лучшей – одежды, швырнула тапком в чету неторопливо, как на променаде, пересекавших комнату прусаков. Затем высыпала на стол содержимое косметички.

Выбегая из дома, она услышала, как возле мусорки во дворе жалобно мяучет котенок, но, мотнув головой, побежала мимо: какие котята в съемной квартире. Потом все-таки обернулась и увидела высокого худого парня, вышедшего из соседнего подъезда: он подошел к горе отходов и пытался разглядеть там подающее сигналы бедствия существо. Вот и хорошо, нашелся другой спаситель.

Через час она стояла в подъезде старого дома перед высокой деревянной дверью. Потянула за ручку, и дверь тут же поплыла ей навстречу, не встречая препятствия.

– Сссуки, – быстрыми шагами из глубины коридора шел Папочка. – Ничего не оставили: деньги, телевизор, даже косуху кожаную, на вешалке у входа висела.

– А милиция что сказала?

– Да ничего, отпечатки пальцев не снимали. Походили просто. Давайте, говорят, не будем играть в следователей. Позвоним, говорят, если новости для вас будут. Это все Понтий устроила, ее рук дело!

– Какой Понтий? – засмеялась Ия. – Пилат, что ли?

– Ага, Пилат! Билад! – передразнил Папочка. – Это знакомая давняя. Вмеcте фарцой еще торговали на Гостинке. Ну и не только фарцой… Вот не зря ей, сучаре, срок тогда дали. Таскается по кабакам, баб каких-то ко мне два дня назад приволокла, подружки, мол, ночевали здесь, ну а сегодня прихожу: дверь открыта…

– Срок? Какой? – опешила Ия. – Тебе тоже срок дали?

– Условный, – приобнял ее за плечи Папочка. – У меня мать тогда от рака умирала. Я такую речь на суде произнес! Судья плакала! Пожалели… Ну, ты проходи, хозяйничай тут. Собаку только не забудь покормить. У нее каша с мясом в холодильнике. Слесарь завтра придет замок менять. Ночью спать будешь, на крюк железный изнутри закройся. До революции повесили, а видишь, как пригодился. Не бойся, я тебе звонить буду. Это коммунальная квартира, но никто не живет сейчас. Ты одна будешь, никому не открывай. Чувствуй себя как дома!

Когда дверь за Папочкой закрылась и тут же снова отворилась сквозняком, она торопливо накинула на петлю толстый железный крюк – внутреннюю защелку. Подергала дверь: щель есть, но снаружи так просто не откроешь. Прильнула к этой щели: на площадке никого нет. Даст Бог и не будет.

Вещи в комнате оказались разбросаны: торопливо и зло. Ия слышала, что для домушников шкафы с бельем – как касса банка. Почти всегда найдешь деньги. Почему-то именно этот нехитрый тайник в полотенцах и простынях кажется обычным гражданам самым надежным. Именно с него начинаются поиски сбережений квартирными ворами.

Возле этажерки валялись сброшенные на пол статуэтки: их-то за что? Она подняла с пола фарфорового мальчика с золотыми кудрями и школьным ранцем на плече. В один миг тот стал инвалидом, лишившись обеих ног, которые так и остались лежать на полу. Мальчика было жалко.

На кухне, порывшись в ящиках стола, нашла моментальный клей и, вернувшись в комнату, принялась врачевать мальчика. Через пару минут тот крепко стоял на ногах, и лишь жирная полоска подсыхающего желтого клея, выступившего по краям разлома, чуть выше колен, напоминала о проведенной операции.

Возле ног вилась такса Норма. Она умильно заглядывала в глаза и всем своим видом убеждала, что рада новой компании, но пора бы и подкрепиться. Ия уже знала, что Папочка хорошо готовит, и потому не удивилась, что собачья каша после разогревания оказалась весьма аппетитной на вид.

Норма, торопясь и чавкая, уплетала еще горячую кашу, быстро водя мордой над миской. Ия, посыпав кашу сахарным песком, тоже уплетала ее, высоко подняв брови, по привычке оттопырив мизинец с красным маникюром и приняв самый независимый вид. Как будто кто-то, кроме собаки, мог увидеть, что она ест собачью кашу.

Закончив первой, Норма встала на задние лапы и заглянула в тарелку Ии. Увиденное ей не понравилось, и она тихо, но угрожающе, зарычала.

– Цыц, – осадила собаку Ия, сузила глаза и зашипела, упершись немигающим взглядом в круглые влажные собачьи зрачки.

Власть в доме менялась: Норма это почувствовала, а Ия поняла, едва переступив порог.

Она не знала, что будет дальше, но чувствовала, что закруживший водоворот вышвырнул ее в нужное место, ее место.

Предчувствие, чувство, чутье всегда рождало в ней знание и, уловив еще лишь только оттенки, колебания, какие-то микроскопические предвестники этого знания, она принюхивалась и брала след, как гончий пес. Может быть, все-таки не зря отец хотел назвать ее Лаума…

Вот и сейчас Ия словно шла – да что шла, почти бежала – по следу, и ей было не остановиться.

Норма поняла ее рычание по-своему и поджала хвост.

– Пошли вещи убирать, – примиряющим тоном сказала Ия собаке. – И помни, у меня не забалуешь.

Цопая когтями по полу, собака побежала бочком по длинному коридору квартиры-расчески. Одна сторона – глухая стена, а по второй – двери закрытых комнат, как зубья у гребенки.

Возле своей комнаты Норма заплясала на задних лапах, то и дело высоко подпрыгивая. Казалось, если бы не набитое брюхо, она может сделать сальто-мортале в воздухе.

– Вэлкам! – распахнула двери Ия. – Чувствуй себя как дома!

Смеркалось. Это сгущались пока еще не природные сумерки, а сумерки хмурых, много повидавших на своем веку петербургских коммунальных квартир. Их сумерки служат предвестником темной пелены, спускающейся на улицы нордической Венеции.

Может быть, сумерки в серых петербургских подворотнях появляются так рано потому, что тени выливаются, выпихиваются на улицу, вываливаются сквозь закопченные окна парадных, сквозь забитые деревянные двери черного хода и не заколоченные выходы на просторные темные чердаки. Это угрюмые тени жильцов, навсегда оставшихся в плену лабиринтов дворов-колодцев.