Вот в этот самый момент и застопорила машина «Седова», оставляя флагманский корабль на волю бушующей злобной стихии.
Шестаков кубарем скатился в машинное отделение: около двигателя уже хлопотали «духи» — так называют на судах машинную команду.
— В чем дело?! — заорал Шестаков с порога.
— Да вот, разбираемся, Николай Павлович, — виновато сказал старший механик Яков Привин. — Похоже, что подшипник преставился…
В огромных ручищах он держал стальное полукольцо, покрытое сизой окалиной, с неровными обломанными краями. Лицо механика, все в масляных пятнах, выражало недоумение.
Рядом копался в машине второй механик. Немного погодя он повернулся к Шестакову, поблескивая белками на закопченной физиономии, доложил:
— Сгорел вкладыш левого подшипника.
— Почему?
Привин показал на кожух:
— Масла в картере нету.
Шестаков разозлился:
— Толком можете объяснить, в чем дело? Почему масла нет? Куда оно подевалось?
Привин развел руками:
— Будем смотреть, Николай Павлович… До сих пор уровень нормально держался, масло расходовалось по норме.
— Утечек, стало быть, не случалось, — пояснил второй механик.
— Так это что, диверсия? — насторожился Шестаков.
Привин сказал рассудительно:
— Ну почему же сразу — диверсия! Разберем подшипник — видно будет. Как-никак машина старинная, очень даже поношенная…
— И долго вы будете разбираться? — нетерпеливо спросил Шестаков. — Пока к берегу притащит?
— Поднажмем, — хмуро ответил Привин. — Сейчас всей командой навалимся.
Шестаков хлопнул его по плечу:
— Я на мостик… Докладывать каждые полчаса!
— Есть!
Тогда все закончилось благополучно. Матросы с черными обмороженными лицами еще скалывали лед с палубы, когда снежный шквал прекратился так же внезапно, как и начался, в голубом небе засияло солнце.
Обошлось без серьезных потерь.
И на других судах каравана был порядок.
А через полчаса Привин доложил, что нашли трещину в картере подшипника — через нее и ушло масло.
Аварию удалось ликвидировать: трещину зачеканили, и вскоре машину можно было запускать на холостую обкатку. А еще через три часа заработал гребной вал — «Седов» двинулся вдогонку за караваном, благо тот находился в пределах прямой видимости.
Сколько их было, неприятностей, больших и малых, на судах каравана, и каждая отнимала драгоценное время — дни короткого полярного лета мчались вихрем!
Малейшая задержка могла обернуться катастрофой, и поэтому поход был сплошным авралом.
Люди, впрочем, были к этому готовы еще в Архангельске, никто не роптал и не жаловался…
Шестаков спустился в кают-компанию. Начинался обед, и все уже собрались за длинным столом, покрытым реденькой, но чистой льняной скатертью. В помещении было холодно, и люди сидели в шинелях, в бушлатах, закутавшись шарфами. Но — по русскому обычаю — без шапок. И не унывали, а в предвкушении обеда оживленно разговаривали, перебрасывались шутками.
Хозяйничала Лена Неустроева. Она аккуратно резала черный хлеб крохотными ломтиками и раздавала обедающим по одному кусочку, подставляя ладонь, чтобы ни одна крошка не упала.
Увидела Шестакова — серые удлиненные глаза ласково заискрились, на похудевших обветренных щеках показались милые ямочки.
— Опаздываете, Николай Павлович, — сказала она с шутливой укоризной. — Так и голодным остаться недолго.
— Голодным я все равно останусь, — засмеялся Шестаков. — Зато свежим воздухом надышался, врачи для аппетита очень рекомендуют.
— Прошу! — Лена поставила перед Шестаковым тарелку с дымящимся борщом, который наливала всем по очереди из бачка. — Флотский борщ образца тысяча девятьсот двадцатого года. За вкус не ручаюсь, но сварила горячо…
За вкус ручаться и верно не приходилось, да и борщом назвать это странное варево из прошлогодней квашеной капусты и пригоршни ржаной муки можно было, только отдавая дань старинной морской традиции.
Но никто не привередничал, все охотно согласились бы на добавку — да только не было ее. А Яков Привин, старший механик, даже нахваливал «мисс кок» — так прозвали Лену в кают-компании еще в самом начале похода.
Пока народ старательно управлялся с первым, Лена растерла озябшие руки, спрятала их в меховые рукавички. Шестаков виновато поглядел на нее, тяжело вздохнул.
Ему хотелось взять эти покрасневшие потрескавшиеся руки с длинными гибкими пальцами в свои, приласкать, согреть их — сколько выпало им на долю непривычного, тяжкого и неожиданного труда!
Будто уловив эти мысли Шестакова, Лена лихо тряхнула головой, сбросила рукавички и принялась раздавать второе блюдо: жидкую пшенную кашу на сахарине.
С того конца стола, где сидел Яков Привин, раздался взрыв хохота. Старший механик, человек доброго и веселого нрава, прожил большую и интересную жизнь и считал своим долгом, как он выражался, «передавать салагам тяжелый революционный опыт» — рассказывал окружающим смешные, иногда грустные, но всегда поучительные истории.
А рассказать ему было что: в свои сорок лет он успел побывать и в боевиках-эсерах, и в анархистах, и в политкаторжанах.
Пожизненную каторгу назначил ему царский суд за покушение на могилевского губернатора, душителя и вешателя.
А с восемнадцатого года Привин раз и навсегда пристал к большевикам. Работал в ВЧК, на фронте под Царицыном отбил у беляков батарею.
Выпятив и без того широченную, как ворота, грудь, на которой поблескивал орден Красного Знамени, механик рассказывал, как он выступал однажды на фронте с лекцией о текущем моменте:
— Разъясняю я, значит, братцам-солдатикам про поход проклятой империалистической Антанты, в бумажку гляжу, чтоб не сбиться. И каждый раз, как останавливаюсь дух перевести, командир полка в ладоши бьет. Конечно, вместе с ним и ротные хлопают, и взводные, и весь рядовой состав. Понравилась мне такая сознательность, говорю потом командиру: «Ну, говорю, дорогой товарищ, дошли, видно, мои слова до сердца каждого солдата!» — «Та ни… — отвечает, сам он из-под Чернигова, — стоя сплять, гады!..»
Даже Неустроев расхохотался:
— Это он их, выходит, аплодисментами пробуждал!
— Ну да, — серьезно подтвердил Привин.
Шестаков взглянул на Лену, оба они — на Неустроева, все вместе — на Привина. И безудержный смех охватил их. Глядя на них, хохотала вся кают-компания, но только они знали истинную — тайную — причину этого веселья.
Дело было в том, что еще в самом начале похода Привин зашел в каюту Неустроева доложить о работе машины. После делового разговора Лена предложила старшему механику чаю, он охотно согласился и, по обыкновению, начал рассказывать о своих фронтовых приключениях.
На сей раз речь шла о том, как он после разрыва германского снаряда, разметавшего в клочья всю орудийную прислугу и конную упряжку, выволок с позиции из-под носа наступавших врагов полевое орудие.
Глядя на его мощную, как у Поддубного, шею, на пудовые кулачищи, толстые огромные ноги, Шестаков реально представлял себе эту картинку: Привин, намотав на плечи упряжь, прет на себе пушку вместо трех першеронов…
И в этот самый момент на середину каюты нерешительно вышел, невесть откуда взявшийся мышонок.
Маленький розовый мышонок.
Привин поперхнулся на полуслове, остекленевшими глазами уставился на него… а дальше произошло нечто невероятное: гигант с воплем, одним прыжком очутился на столе и оттуда с ужасом завопил: «У-уберите… убери-ите… это!..»
И сколько Шестаков ни урезонивал его, — как не стыдно, а еще боевик, политкаторжанин, — Привин со стола не слез, пока Николай не сгреб мышонка в бумажный кулек и не вынес его из каюты.
Потом, буквально со слезами на глазах, заикаясь от смущения, старший механик умолял никому не рассказывать об этом случае: «Я в-ведь н-не от т-трусости… это у м-меня п-после к-контузии… ч-чисто нервное…»
Севрюков шел вплотную за советским наркомом. А Красин и не замечал его, увлеченный разговором с представителями прессы…
В дверях произошла заминка. Севрюков нащупал во внутреннем кармане пиджака свой маузер и прижался к Красину.
И в этот момент кто-то, хлопнув его по плечу, дружелюбно воскликнул:
— Хэлло-о!
Севрюков обернулся и увидел незнакомого англичанина — высокого, сухопарого, с резким энергичным лицом. Он и представить себе не мог, что перед ним инспектор Скотланд-Ярда Флойд Каммингс.
— Что такое?! — недовольно спросил Севрюков и сделал движение вдогонку Красину — он боялся потерять его около автомобиля.
Но инспектор Каммингс профессионально точным движением запустил руку Севрюкову за пазуху и прижал пистолет.
Севрюков дернулся, и в тот же миг двое дюжих парней схватили карателя за руки. Спустя мгновение Каммингс, воспользовавшись тем, что один из сыщиков завернул Севрюкову за спину правую руку, вытащил у него из кармана маузер.
Так они и выволокли его на улицу.
В суетливой толпе на них почти никто не обратил внимания.
Севрюков с тоской смотрел, как захлопнулись лакированные дверцы длинного черного «даймлера» и советская делегация отъехала от подъезда пресс-клуба…
Переодетые полицейские втолкнули бывшего прапорщика на заднее сиденье большого открытого «остина», деловито нацепили ему наручники.
Каммингс прыгнул на переднее сиденье, автомобиль плавно тронулся с места и неторопливо влился в непрерывный уличный поток.
«Остин» катил по лондонским улицам очень медленно, как бы давая Севрюкову последний раз посмотреть на огромный город. Он и смотрел по сторонам — с отвращением и отчаянием, в бессильной ярости кусая до крови губы. И бормотал себе под нос:
— Надо же, поймали все-таки, суки!.. Довольны?.. Погодите, гады, вас еще большевички повозят в кандалах, как вы меня… подлюги…
Мелькали по сторонам дома, ярко изукрашенные витрины магазинов, а Севрюков все бубнил:
— Разожрали себе хари, полирована вошь!.. Погодите своего часу, умоетесь еще нашими слезьми да кровушкой… Эхма, не думал мой батянька Игнат Севрюков, что английские фараоны будут меня на лимузинах по Лондонам катать… — Он повернулся к одному из сыщиков: — Слышь, ты, толстая рожа! Дай закурить…