— Владимир! — раздался в парке отдалённый голос Донато, — Ты где?
Оказалось, прибыли из Рима и сейчас будут выступать два руководителя.
Только что я был в ином мире, меня занесло в такую даль времени, что невероятным показалось вновь очутиться в зале наполненном респонсабиле общин из провинции Пулия.
Донато сел рядом. Вполголоса переводил. Сперва речь женщины, профессионального оратора. Она с необыкновенной энергией тo
повышала голос, то понижала до страстного шёпота, то взмахивала рукой и многозначительно умолкала, чтобы взорваться снова.
Затем выступил её муж — суховатый очкарик с холёной белой бородкой. Кто они такие, какое место в церковной иерархии занимают, я так и не понял. Но по тому, как они выступали, жонглировали расхожими цитатами из Евангелия, инструктировали, все это стало походить на партсобрание.
Притихшая аудитория слушала, безуспешно подавляя зевоту. Словно мёртвая вода затопила зал. Донато стал переводить все реже, всё меньше. А бородач в очках продолжал самодовольно упиваться своим красноречием.
— Бог вас любит! — с пафосом закончил, наконец, своё выступление начальник из Рима.
После чего всех пригласили на прощальный ужин,
Донато, я, Рафаэль, и ещё два человека из его прихода сидели за столиком с табличкой «Барлетта». Такие же таблички с названиями других городов виднелись на столиках, где ужинали словно оттаявшие люди.
Многие с бокалами в руках подходили к нам, чтобы поприветствовать
Донато.
9.
Все — таки конец сентября и здесь конец сентября. Все тот же холодный ветер порывисто дул с севера, нагонял прибойную волну. А море было тёплым. Наплававшись, я бросился ничком на расстеленное возле креслица полотенце, чтобы обсохнуть под горячим солнцем. Ветер срывал с поверхности пляжа космы песка, и он попадал в глаза.
Я поднялся, пошёл вдоль линии прибоя в сторону полуострова искать ракушки. Мокрый песок был чист. Только пена от волн пузырилась на нём и исчезала.
…Иду, и со мной рядом идут мои пятнадцать лет. Только что, весной, кончилась война. С удочкой и банкой червей иду под Одессой вдоль грохочущих волн Чёрного моря. Вдалеке виднеется торчащий из воды обломок скалы. На днях я вброд дошёл до него, и, взгромоздившись по колючей поверхности наверх, успешно ловил оттуда головастых бычков. Правда, тогда был штиль.
Поглощённый размышлениями о том, как же мне с моей удочкой и банкой теперь одолеть волны и достичь скалы, я замечаю что‑то, лежащее на моём пути.
Подхожу. И вижу человеческие ребра, обтянутые мокрыми лохмотьями тельняшки.
Какой‑то шнурок с крохотным мешочком на конце запутался среди рёбер и зеленовато — бурых водорослей.
Откладываю в сторону удочку и банку. Трепеща от страха, с трудом выпутываю шнурок. Что там, в чёрном кожаном мешочке? Он накрепко зашит.
Потом, уже дома бритовкой разрезаю его и обнаруживаю свёрнутую в
трубку полоску вощёной бумаги с непонятными буквами. Позже выясняется, что это отрывок из суры Корана. Молитва. Которая не уберегла моряка.
Скорее всего — турка.
Читатель спросит, какое отношение имеет эта мрачная находка к моим
поискам счастливого дня? А этого не дано знать ни мне, ни тебе, читатель. Пусть психоаналитики путаются в паутине воспоминаний и снов. Мы же учимся читать книгу жизни совсем по–иному…
Я шёл, изредка подбирал мокрые, поблёскивающие в лучах солнца ордена Адриатического моря, думая о том, понравятся ли эти скромные подарки моей дочке, московским друзьям. Вспомнил о детском компьютере с программой для изучения английского языка, который видел, будучи в гостях у Розарии. Она сказала, что он стоит 60 евро. Пока у меня ещё оставалось что‑то около 65 евро, нужно было воздержаться от трат, которые я себе по мелочам позволял, находясь на полном иждивении у Донато. Ещё у меня было отложено 45 евро на покупку обратного железнодорожного билета до Римини, откуда я должен был улететь в Москву.
Прошло уже много дней, отпущенных мне судьбой для конкретного, чрезвычайно важного дела. Попусту растрачиваемые итальянские дни приближались к «экватору», как я называю середину любого срока, после которой время почему‑то начинает убывать все быстрее.
Маленький краб усыхал вверх ногами рядом с клочком водорослей. Я нагнулся, увидел, что он беспомощно пошевеливает тонкими ножками и маленькими клешнями. Отложил подальше на песок найденные ракушки. Тем же жестом, с каким откладывал, когда мне было пятнадцать лет, удочку и банку с червями.
Осторожно взял краба за панцирь, перевернул, внёс в море. И тотчас получил оплеуху от волны. Но краба выпустил, только убедившись, что под водой он оклемался и бочком ушмыгнул куда‑то в глубину. Жить дальше.
Ракушки попадались всего четырёх разновидностей. Я шёл дальше, отбрасывал по дороге одинаковые, самые маленькие. В результате осталось лишь семь отборных. И я с горечью подумал: « наберётся ли у меня в Москве столько оставшихся, не умерших друзей?»
Впору было поворачивать назад, возвращаться на пляж к своему креслу с одеждой, когда я заметил у самых взлизов пены рыхлую груду ракушек.
Прихотливая игра течений, волн и ветра выбросила их, кажется в том
же месте, что и несколько дней назад, когда я проходил здесь после дальнего заплыва в сторону полуострова Гаргано. Море щедро на горе и на радость. Возле него всегда что‑нибудь найдёшь.
Я растянулся рядом на песке, стал перебирать разноцветные сокровища. Нашёл две новых разновидности: серо–синюю ракушку с острыми шипами и несколько совсем маленьких, закрученных, как чалма, сверкающих перламутром.
Чалма…Фрейлина. 1964 год. Вот утро, когда я, кажется, был беспричинно счастлив!
…Тёплый, пасмурный рассвет в осенней Ялте. Мокрая после ночного дождя набережная, мокрые причалы, мокрые, поджидающие курортников катера, покачивающиеся на ленивой воде.
Солнце ещё не взошло из‑за гряды окрестных гор. Кое–где ещё горят непогашенные фонари.
Иду из гостиницы к киностудии, где начались съёмки фильма по моему
сценарию. Там, возле входа меня ждёт звукооператор — местный житель Стас, чтобы повести в гости к какой‑то, будто бы очень интересной старушке. Бывшей фрейлине при дворе Его императорского величества Николая Второго.
«Почему так рано?» — спрашиваю Стаса, в то время как он заводит меня в только что открывшийся «Гастроном», и мы покупаем бутылку шампанского, коробку шоколадных конфет «Ассорти», сыр, колбасу, банку крабовых консервов и хлеб.
«Она с причудами. Принимает только рано утром. Давай купим ещё десяток яиц и масло. Бедна, как церковная крыса».
А мне‑то казалось, царь и всё, что связано с Российской империей, осталось в фантастической дали прошлого…
Поднявшись крутыми улочками мимо старинных домов с верандами и галереями, заходим в один из них, поднимаемся скрипучей деревянной лестницей к обшарпанной двери, стучим.
Щёлкают засовы, грохочет цепочка.
В дверном проёме возникает неожиданно не такая уж древняя женщина с папиросой. На её голове не без кокетства красуется свёрнутое чалмой вафельное полотенце.
«Ребята, а вы меня не убьёте?» — доверчиво, как девочка, спрашивает она и пропускает в жалкую комнатёнку.
Драная кушеточка, соломенное кресло–качалка, пузатый комод с остатками инкрустации. На стенах выцветшие фотографии в вычурных рамочках. Между фотографий какая‑то картина.
У подоконника столик на изогнутых ножках с yзкой, стеклянной вазочкой, откуда торчит засохшая почерневшая роза.
Выкладываем на хромоногий столик покупки.
«Шампанское! Как давно я не пила шампанского! Его нужно пить из бокалов, а у меня остался только один», — торопливо выставляет бокал и два гранёных стакана.
Стас раскладывает закуски на выщербленные тарелочки, откупоривает бутылку.
«Боже! Как давно я не пила шампанского! Забыла его вкус. Какая прелесть! А знаете, я впервые пила его в Париже! Там у меня до сих пор должны храниться средства родителей, подаренные Государем бриллианты. Ведь одно время я была его любовницей».
Видно, что бедная, одинокая женщина заговаривается. Что у неё тоска по человеческому общению.
Я подхожу к комоду, над которым возле иконки висит картина. Это портрет юной красавицы с золотистыми, распущенными до плеч волосами. Похожа! Все ещё чем‑то похожа на себя, теперешнюю. Внизу картины подпись — В. Серов.
«Как же вам удалось выжить при большевиках при немцах?» — спрашиваю я в то время как она с бокалом стоит за моей спиной.
«Можете расстрелять меня! Я была любовницей всех этих сволочей. Тех и других. Переводила, потому, что знаю четыре языка — французский, немецкий, английский и итальянский. Да, да! С папой и мамой была в Италии. Я помню Рим и Средиземное море. Потом в лагере на вошебойке меня называли немецкой овчаркой.»
Кажется, именно так тогда и сказала: «Помню Средиземное море!» Словно о главном событии своей жизни. Эта нищая с пропадающим в парижском банке капиталом…
Когда мы со Стасом уходили от неё, свежести утра, как не бывало. Праздная, курортная публика заполнила всю набережную, причалы.
«Навязчивая идея — говорит Стас — и про то, что была любовницей Николая и про деньги за границей».
«А как же картина Серова?» — спрашиваю я.
И вот передо мною через столько лет шумела прибоем часть Средиземного моря — Адриатическое. Из пустого любопытства, продиктованного, впрочем инстинктом писателя, пришёл я тогда со Стасом к той несчастной, чьё имя, теперь конечно позабыл.
И бывшая фрейлина и грудная клетка погибшего моряка, и множество других трагических картин, — все это горе мира, словно нарочно с юности было показано мне. Где уж тут чувствовать себя счастливым?!
…Когда Донато привёз меня с пляжа, у дверей храма нас ждала Лючия с каким‑то пожилым человеком.
— Коме сей аббронзато! — услышал я его возглас, выходя из машины.
— Пеппино! — кинулся к нему, чуть отставил назад славного начальника барлеттской телефонии, чтобы как следует рассмотреть. И огорчился.