Карта родины — страница 19 из 64

Не по человеку скроенные советские города куда более выносимы, если они возводились на голом месте, а не шли свиньей по живому, сдвигая в небытие то прежнее, что не внедрялось, в вырастало. В этом смысле почти безгрешен исторически новенький Новосибирск, который мне показывает Саша Ложкин, архитектор, знаток и патриот города. В то время я еще не читал «Список разного звания лицам, самовольно заселившимся на боровом месте по обеим сторонам р. Каменки, впадающей справа в реку Обь, против села Кривошековского. Составлен по 6-е июля 1894 года» и не знал, что в перечне 347 первых новосибирцев значится крестьянин Костромской губернии Андрей Ложкин. О нем сказано: «Никаких занятий на железной дороге не имеет. Землянка на берегу р. Каменки (на двоих)». Таких в списке много. Ну ладно, «занятий не имеет» Алексей Бардаков, «дом старый», или Яков Голякин, «барак из горбылей от шпал», в землянке ютится Ложкин, но вот на что построил «дом новый, сосновый» Давыд Сердитов из Пермской губернии, «ничем не занимается»? Там был свой, заложенный еще авантюрой Ермака особый расклад авторитета и зажиточности. Эти люди (последний из ярких — расстрелянный здесь в 21-м барон Унгерн) отдаленно, но все же походили на тех, кто селился на американском Дальнем Западе, — минус полнота свободы, плюс полно начальства. В конце XIX века одним из кратковременных оазисов воли и шанса казались стройка моста через Обь и возникающий вокруг город. Свободой от начальства была география — необъятная, непредставимая, невыносимая география России, пустой от Урала навылет.

Такой делянкой свободы среди тайги — буквальной и метафорической — стал учрежденный в 1957-м и построенный в тридцати километрах к юго-востоку от города новосибирский Академгородок. Сейчас от него осталась легенда, то есть подлинная реальность. Что делалось по научной части в здешних исследовательских институтах — наверняка важно, хотя и непонятно, но гораздо важнее, что вся страна знала: здесь проходит большой КВН по научному обоснованию оптимизма.


Когда я поделился своими карибскими впечатлениями о «Веселых ребятах» со знатоками советской ностальгии — Сергеем Гандлевским и Тимуром Кибировым, даже они не вполне поняли: «Ну да, сплошной восторг, а ты раньше не знал? Почему, чтобы ощутить это, нужно посмотреть фильм на Багамских островах?» Так получилось, подтвердилась правота Шкловского с его теорией остранения.

Для того тоже снимал фильм Александров, сочиняли песни Дунаевский с Лебедевым-Кумачом, пели Орлова и Утесов — чтобы выйти с шумящей в ушах мелодией «Легко на сердце от песни веселой» на палубу теплохода, совершавшего в Карибском море круиз для участников славистской конференции, увидеть черных людей в белых штанах под кокосовыми пальмами, услыхать дребезжанье банджо, почуять запах чуть подгнившего задень манго на лотках вдоль причала. Такое, по выражению того же Шкловского, «обновление сигнала», усугубление нереальности происходящего — возвращало к некоей норме после безумия, бушевавшего полтора часа на телеэкране в салоне шлюпочной палубы. Без подобного радикального остранения трудно осознать явление «Веселых ребят», да и весь феномен советского оптимизма. Взглянуть со стороны — и изумиться кромешной чистоте позитивных эмоций.

Сам факт наблюдения изменяет наблюдаемый объект. Потому и полезно субъекту залезть на пальму в совершенно другом полушарии, чтобы не испытывать давления собственного опыта, чтобы не возненавидеть всех этих никогда не бывших на свете кумачовых лебедей, с одной стороны, а с другой — не возлюбить их слишком пылко как отзвуки своего неизвестно бывшего ли, но оттого еще более дорогого прошлого.

«Веселые ребята» — один из главных культовых фильмов советской эпохи. Александровская картина могла бы войти в призовую тройку — например, вместе с «Чапаевым» и «Семнадцатью мгновениями весны». Пожалуй, претендовала бы и на первое место: «Веселые ребята» стали предметом обожания и многократного пользования — то есть культом, даже без двух вспомогательных козырей. В фильме нет безусловного сильного героя — как Чапаев и Штирлиц, и нет идеи преодоления, нет катарсиса. В «Веселых ребятах» — ничего, кроме веселых ребят, то есть беспримесной идеи необоснованного святого оптимизма.

Поразительно, но снятая в 34-м году картина первая советская музкомедия — была в самом деле внеидеологична, там нет прославления доктрины или строя. Какие именно слова поет Утесов: «Нам песня — что — помогает?» Десять из десяти ответят: «Строить и жить». Но пастух Костя выпевает другие слова — «жить и любить», это потом песню отредактировали. Нет в первом варианте куплета «Шагай вперед, комсомольское племя», это потом добавили. Иной был первоначальный замах — мир менять, а если племя не комсомольское, то уж не шагай? Или не вперед? Забота была о всех племенах — карибских тоже. Под постороннее банджо удается расслышать первозданный текст, в других обстоятельствах слишком сливающийся с Гимном Советского Союза.

Услышать надо, ведь только внеидеологический оптимизм и стоит внимания:когда смеются по приказу — нет загадки. Как точно написал Кибиров: «Люди Флинта с путевкой обкома что-то строят в таежной глуши». Осмысленная романтика, идейно направленное веселье — все более или менее ясно. Но вот откуда бралась та ненагруженная эмоция, которую отчасти иронически, отчасти завистливо пытались возродить ранние шестидесятники, вроде Саши Зеленина из аксеновских «Коллег»: «Как хорошо, что земля — шар!», вроде героя фильма «Я шагаю по Москве»: «Бывает все на свете хорошо, в чем дело, сразу не поймешь». Однако постсталинские времена были уже декадансом оптимизма. В культуру хлынул поток искренности и лирики, неотделимой от грусти: «Опять мы с тобой повздорили… Молчишь, не глядишь и куришь все, тянешь свой „Беломор“». Правда, существовала принципиальная установка на разрешимость коллизий: произнесем «Давай никогда не ссориться» — и не будем. Но уже не казалось, что всего только и нужно — выйти вместе на лыжную прогулку в синих байковых шароварах. Жизнь сложна: «Смотри, даже солнышко хмурится», но все-таки: «Пусть в счастье сегодня не верится — не беда, не беда, давай навсегда помиримся, навсегда, навсегда».

Эдита Пьеха могла восклицать: «Человек идет и улыбается, значит человеку хорошо!» — но давала и разъяснение: «Может, он в свой город возвращается, может, путь зовет его большой». Идеологии нет, но ощущается потребность хоть в какой-то мотивации поступков и чувств, а не просто — «мы будем петь и смеяться, как дети».

Более того, в веселье отыскивалось прикладное назначение. «Чудо-песенка» Лядовой, в которой изрядную часть текста составляют свист и слова «Тара-тара-тара-тара-трам-па-пам», заканчивается прямым указанием: «И вот теперь я вам советую: ведь жизнь идет, летят года — не расставайтесь никогда вы с песней этою и пойте все ее всегда».

До разброда 60-х — в сталинистской эстетике оптимизм преобладал идейно нагруженный. «Привальная-веселая» Лебедева-Кумача: «Песня колет, песня рубит, песня с нами ходит в бой. Ох, не любит враг, не любит нашей песни боевой!» или полная щедрого задора песня Мурадели-Михалкова: «Оборона — наша честь. Дело всенародное. Бомбы атомные есть, есть и водородные!» На этом фоне выделяется ничем не замутненная радость «Веселых ребят». Если в «Чудо-песенке» слышна рекомендация психотерапевта, то в александровской комедии фигурируют не врачи, а пациенты.

В «Веселых ребятах» — явственные симптомы невротика: экстатичность, импульсивность, увлеченность идеей до умоисступления, хаотичность движений и высказываний, тотальная неадекватность. Речь идет не об эксцентрической неадекватности, на которой построены все комедии положения, но о мировоззренческой, когда отвергнутый влюбленный пастух не вешается, как кажется сначала, на дереве, а влезает на него, чтобы спеть в ветвях о том, «как хорошо на свете жить».

«Сердце, тебе не хочется покоя», — родным хрипловатым баритоном заводит Утесов, а за ним весь народ, и вдруг сердце сжимается от острого странного ощущения: что-то не так. Не может человек всерьез не желать себе покоя, самим Пушкиным приравненного к счастью.

Речь допустимо вести и о более тяжелых вариантах, чем истерический невроз: об извивах и фазах маниакально-депрессивного психоза — веселье без логического обоснования, некритическом отношении к действительности, неспособное представить негативное развитие событий. Если больной в состоянии осознать свою болезнь, но продолжает быть повышенно оптимистичен, то возникают сомнения в порядке ли лобные доли мозга, возможно, имеет место их недоразвитие, или травма, или опухоль. В «Веселых ребятах» и других памятниках эпохи — шизофренические симптомы так называемого нарушения порядка общественных кругов, когда социальная проблематика становится важнее и ближе, чем личные и семейные дела («жила бы страна родная, и нету других забот»). Установка на исключительность своей страны и народа преисполняет особым эгоцентрическим восторгом, безмерной верой в себя, чреватой как тиранией на всех уровнях — от семьи до государства, так и готовностью к жертве — кто бы этой жертвой ни оказался.

Павлик Морозов, Александр Матросов, Зоя Космодемьянская и множество других альтруистических невротиков созданы и воспеты сталинской культурой. Созданы и за это воспеты или воспеты и тем созданы — правильный порядок слов установить так же невозможно, как подлинный ход событий. Можно лишь попытаться понять, что лежало в основании общественного нездоровья — того бездумного оптимизма, который нашел высшее воплощение в «Веселых ребятах».

Смеховая стихия в этом фильме особая. Григорий Александров, съездивший накануне с Эйзенштейном в Штаты, много позаимствовал у Мака Сеннета, братьев Маркс, Ллойда, Китона, не говоря о Чаплине. Но часто у Александрова смех вызывают не трюки и ситуации, а сама наэлектризованная до болезненности атмосфера оптимистического подъема, когда челюсти сведены заранее и хохот возникает самопроизвольно, каскадом — как кашель в том же кинозале. Запад был поражен: «Москва смеется» (под таким названием «Веселые ребята» шли за границей). Чаплин говорил: «Американцы знали Россию Достоевского, теперь они увидели большие сдвиги в психологии людей. Люди бодро и весело смеются. Это — большая победа. Это агитирует больше, чем доказательство стрельбой и речами». Таково пропагандистское воздействие внеидеологических приемов, и зря Эйзенштейн называл фильм своего приятеля «контрреволюционным». Картина была вполне революционная — в том смысле, что воспроизводила дух преобразований: захотим сделать несправедливый строй справедливым — сделаем, скажем «давай никогда не ссориться» — помиримся. Безудержный восторг от себя и всего окружающего — крайнее проявление мироощущения, при котором все подчинено рациональному анализу и все вопросы имеют ответ. Как говорил Базаров Аркадию: «Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду?» Просветительская философия, уверенность в постижимости всех явлений — основа оптимизма, который мог принимать такие тревожно-причудливые формы. Утопических высей пытались достичь рациональными средствами, и на этом пути произошло смешение понятий: «жизнеутверждающий смех» стал жанровой принадлежностью не искусства, а самой жизни, из которой успешно изымалась всякая метафизика. Материалистическое (на словах, в мыслях, на деле) общество разделяло пафос позитивизма с режиссером Александровым, композитором Дунаевским, поэтом Лебедевым-Кумачом, пастухом Утесовым, домработницей Орловой и другими «веселыми ребятами». Гимн первой организации, в которую вступал советский человек, начинался словами: «Мы веселые ребята, наше имя — октябрята».