Картахена — страница 12 из 82

Дома я сразу отправилась в комнату брата, в которой все оставалось так, как было: плакаты на стенах, компьютер с разлохмаченным проводом, стойка с одеждой, даже бутылки из-под Ducale у двери. Я лежала на кровати и слушала, как мать передвигается по дому — бесшумно, как будто босиком. Наверняка она уже чувствовала неладное, но опасалась спросить.

Потом я встала и принялась обыскивать комнату по второму разу. Я простучала стены, вытряхнула все из ящиков стола, даже корзину с грязным бельем проверила. Какое-то время я сидела на полу, прижимая носок брата к лицу. Потом открыла компьютер и снова просмотрела все февральские следы: письма от друзей, закладки в браузере и чаты на форуме ныряльщиков.

Страницы обновлялись еле-еле, потому что я подключила сеть через телефон. Судя по дате, Бри трепался с друзьями в чате в тот же день, когда отправил мне дырявую открытку. Значит, провайдер отключил связь на несколько дней позже. Тогда почему брат не послал мне электронное письмо?

Я достала открытку из дорожной сумки и принялась ее разглядывать. Можно предположить, что кусок картона был вырезан вместе с почтовой маркой. Наверняка брат пользовался моим маникюрным набором, кухонными ножницами так гладко не вырежешь. Я сидела на стуле Бри и смотрела в экран компьютера, заляпанный следами пальцев. Он вечно что-нибудь грыз в своей комнате, таскал туда бутерброды, и в клавиатуре были хлебные крошки. От мысли, что я могу вытрясти их оттуда и доесть, у меня вдруг похолодела спина.

Выйдя из его комнаты, я увидела, что мама подмела кухню и растопила плиту, это было хорошим знаком. Последние несколько дней вообще были хорошими, мама сидела в саду, читала старые журналы и посмеивалась. В прошлый вторник я ей выгребла целую груду из-под братовой кровати: «Панораму», Il Giornalino и комиксы.

Мама у нас не больная, а обиженная, сказал мне брат, когда я пошла в школу, и не слушай никого. Отец ушел, она обиделась и стала не такая, как все. Никому не рассказывай, Петручча, что происходит в доме. Никаким учителям. Даже если мать известку примется есть или варить спагетти в мыльной воде. За ней присматривать нужно, а так — ничего страшного.

* * *

Однажды летом (в две тысячи втором?) брат и его Джованинна взломали пустующую виллу и поселились там в спальне, содрав чехлы с мебели, на воротах виллы висела табличка «Продается», но она так выцвела, что названия агентства было не разобрать. Дом стоял на отшибе, окна выходили прямо в базальтовую скалу, а солнце появлялось на веранде только по утрам.

Раньше там жила англичанка, работавшая у старой Стефании, я видела ее портрет, завалившийся за этажерку с книгами. Там вообще было немало ее вещей — наверное, она уезжала впопыхах. Стефания сняла виллу на полгода и поселила туда свою служанку — потому что та забрюхатела, как выразилась соседка Джири. Говорили, что в деле был замешан молодой Диакопи и девушку спрятали подальше от любопытных глаз. Это было давно, за год до моего рождения, но в деревне долго болтали, хотя ребенка так никто и не увидел.

Джованинна прожила там с братом без малого неделю, пока их не застукали, ветчину и хлеб я приносила им из дому, умирая от восторга. Длинные полотнища москитных занавесок над кроватью, свертки с лавандой в пустых ящиках комода, Джованинна в платье англичанки, которое было ей куда как велико. Я зажмуривалась, стоя посреди комнаты, и представляла себе ту девушку, одинокую, напуганную, как она стоит у окна, обнимая руками живот. Чужая жизнь, совсем чужая, а в ней Бри в обнимку с подружкой, как будто у пляжного фотографа снимаются: подбежали к раскрашенному картону, сунули головы в дырки, клац! — и птичка вылетела.

Когда брата убили, Джованинна даже не зашла к нам домой, у них к тому времени все было кончено, прошло лет пять, не меньше. Теперь я сама была такой, как Джованинна. У меня только рост подкачал, я уже в школе была самой маленькой, хотя носила туфли на каблуках. Джованинна, кстати, ни на что не сгодилась — поблудила, поблудила, да и вышла замуж, сидит теперь целыми днями на деревенской площади. С ней кончено, горелое мясо, как говорил один монах про ведьму, которую еще только собирались сжечь. А вот со мной еще не кончено, про меня еще ничего не известно.

Бри полагал, что мне надо учиться ресторанному делу, с такой внешностью тебя возьмут в приличное место, говорил он, в Позитано или Анакапри, а там уж ты подберешь себе парня. Но вот беда — я не люблю еду, то есть совсем не люблю. Даже здесь, в отеле, у меня не проходит тошнота от того, что весь первый этаж пропах артишоками и уксусом. Единственное, что я позволяю себе подъесть, когда прихожу вечером на кухню, — Секондо всегда раскладывает остатки десерта на огромном подносе, — это черный шоколад. И то если очень горький.

* * *

Сегодня в отеле пусто, все ушли в деревню на мессу, прихватив по веточке оливы — наломали прямо в роще. Бедное деревце, оказавшееся на границе с парком, стоит теперь голое — наверное, ему каждый раз достается от постояльцев. Мое расследование почти не движется. Оно началось двенадцатого марта, когда я приехала в «Бриатико» со сменой белья в сумке и с крепким зеленым яблоком, прихваченным из дома на завтрак. В семь утра я стояла за воротами, глядя, как солнце играет в стрельчатых окнах, а в половине восьмого шла по кипарисовой аллее, ведущей к парадному входу.

«Бриатико» строил салернский архитектор в двадцатых годах, он прославился на севере и, наверное, обрадовался, когда получил заказ в родных местах. В те времена это был настоящий дворец, окруженный парком, море было видно со всех его балконов, а стена, что выходила на горы, была похожа на шахматную доску, отделанную травертином.

Когда я поняла, что мне придется устроиться сюда на работу, то долго ломала голову, как это сделать. Я бы все равно проникла в отель, не мытьем, так катаньем, но кто же станет разговаривать с посудомойкой? А мне нужны слова, много слов. О моем брате здесь никто не слышал, его кровь впиталась в землю эвкалиптовой рощи, будто дождевая вода. Зато они могут рассказать про убийство хозяина, две эти смерти крепко связаны, иначе и быть не может.

Помню, как я удивилась, когда зашла в мозаичный холл гостиницы и увидела, что все зеркала в нем затянуты черным крепом, хотя вдова уже не носила траура. Я ее видела в церкви в Аннунциате — затянутую в маковое платье и без единой горестной морщинки на лице. Через пару дней мне объяснили, что зеркала в холле занавесила старшая процедурная сестра, а ей никто не смеет перечить. К тому же Пулия — калабрийка, у них траур носят годами, мертвеца целуют в губы, а на похоронах царапают себе лицо.

Пулию я не подозревала ни минуты. Два человека нравились мне в этом отеле с первого дня — она и Садовник. Прозвище, которое дали этому парню, прилипло так, что не отдерешь, хотя оно совсем не подходит. Садовник — это кто-то бодрый, коренастый, в брезентовых штанах, под ногтями у него земля, а лицо задубело от солнца. А у пианиста узкое пасмурное лицо и узкое мальчишеское тело.

Администратор говорит, что на работу его взяли только на сезон, а он зацепился на весь год, хотя зимой музыкант в отеле — это роскошь. Секондо говорит, что парень свою работу делает: от хаоса, что начался в феврале, впору было бы свихнуться, зато по вечерам в ресторане слышно, как внизу кто-то перебирает клавиши.

Мы с Садовником не сразу стали разговаривать, какое-то время он меня вообще не замечал, только здоровался. А потом заметил. Я пришла в библиотеку, чтобы взять книгу на ночь, и наткнулась на него: сидит себе на диване, закинув ноги на стол, книга на коленях, прихлебывает из бутылки, не хотите ли, говорит, глоток хозяйского амароне? Видела бы это библиотекарша, злая, как осиный рой, — она бы его насмерть ужалила.

Это случилось в конце марта, а в апреле он стал говорить мне ты, по утрам мы пили кофе у повара на кухне и один раз гуляли на кладбище. С нами ходила его собака Дамизампа, похожая спереди на хаски, а сбоку на лабрадора. Садовник сказал, что пес пристал к нему на границе с оливковой рощей, там в стене есть дыра, и деревенские собаки иногда в нее пробираются. Никто за ним не пришел, так что Зампа получил новое имя и остался. Я не стала говорить Садовнику, что знаю, где он держит собаку. О том, что я видела его голым на поляне, я тоже не стала говорить.

Я так ловко разыгрывала простодырую сестричку в голубом халатике, даже походку и речь отработала новые, что даже не знаю, смогу ли теперь вернуться к прежнему облику. Было досадно, что он никогда не узнает меня настоящую, но приходилось быть осторожной и помнить, зачем я здесь.

По субботам, когда у меня бывало дежурство в прачечной, Садовник приходил в подвал, садился на складной стул, так что колени торчали у самого носа, и рассказывал мне сказки. Чистой воды калабрийские байки, особенно те, что про колдунов. Мне понравилась байка про ворона, что ночью у одного грека изо рта вылетал. Это была душа грека, она не всегда возвращалась вовремя, и грек тогда лежал в кровати и ждал с открытым ртом.

Садовник сказал, что написал эту сказку о себе самом, но я только плечами пожала: на мой взгляд, души в нем было столько, что хватило бы на всех здешних обитателей, включая коноплянок и древесных жуков. Только это была другая душа, не итальянская. Затворенная и задвинутая на щеколду.

Пулия меня всю дорогу дразнит музыкантовой невестой, но вообще-то мы дружим. Кого мы не жалуем, так это Ферровекью, хотя, по правде сказать, на старухе вся гостиница держится. Помню несколько дней, когда кастелянша простудилась и осталась дома, какой начался бардак, какое разорение, как будто из трулло главный камень выдернули, и всё хлоп! — и осыпалось в одночасье.

Вчера мы решили воспользоваться ветреной погодой и просушить постели. Доктор этого не любит, говорит, что отель не улочка в деревне, завешанная хлопающим бельем, но в тот день его заменял фельдшер Нёки, а тому на все наплевать, были бы шахматы под рукой. Покуда они с поваром разыгрывали неаполитанскую защиту, мы пошли вытряхивать одеяла, я на второй этаж, а Пулия — на третий, к самым беспомощным.