Первой комнатой на этаже был номер Риттера. Я свернула его постель в узел, вывесила одеяла на перилах, а потом решила прибраться в шкафу. Горничные по выходным не работали, и мне хотелось сделать Риттеру приятное. Он никогда не кричит на сестер, не хнычет, а среди постояльцев таких раз-два и обчелся. К тому же мне известно, что он экономит на обедах, готовит себе сам на походной плитке и прячет ее под кровать.
Когда я открыла шкаф, у меня вдруг заныла змеиная отметина, и я насторожилась. Отметина у меня с детства, от змеиного укуса, на левой ягодице, а у отметины дар предвидения: перед несчастьем воспаляется и горит, никакие мази не помогают. Однажды, еще в Бриндизи, я выпила какой-то дряни на дне рождения у подружки и опомнилась только в салоне тату, где меня уже распластали на кушетке и начали колоть иголками пониже спины. Девчонки потом сказали, что я пожаловалась на отметину, и кто-то предложил обвести ее рисунком, чтобы не бросалась в глаза, например морским коньком. Ума не приложу, как этих коньков оказалось два, но больше я крепкого не пью.
Я вычистила пиджаки Риттера бархатной щеткой и взялась за рубашки, чтобы отобрать не слишком свежие для стирки. На дне шкафа особый ящик обнаружился, плоский, обшитый фиолетовой кожей. Я открыла его из любопытства — уж больно хорош. В ящике лежали шелковые галстуки, кашне в турецких огурцах, стопка носовых платков, и в маленьком отделении — четыре стальные гарроты.
Садовник
Люблю смотреть, как в «Бриатико» накрывают на стол. Вечером двадцать легких столиков сдвигают в квадрат посреди столовой, а в середине квадрата ставят что-то вроде горки с цветами — я поначалу принял цветы за настоящие. Старики мало общаются в течение дня, зато за ужином чувствуют себя гостями на частной вечеринке. Прислуга выучена на славу, многие работали здесь еще в прежние времена — при ресторане, за потайной стеной которого крутились колеса рулетки и прохаживались приехавшие с севера шлюхи в золотистых платьях. Жаль, что я этого не застал.
Когда я появился здесь прошлой осенью, синьор Аверичи уже махнул рукой на отель и неделями пропадал в игорных домах, так что управляющий почувствовал себя хозяином, в его кабинет нельзя было зайти просто так, без записи. Чтобы поговорить с ним, я провел все утро в приемной, служившей раньше ванной комнатой. Я понял это, разглядев два круглых следа от кранов на стене, небрежно закрашенных бронзовой краской.
Все комнаты в этом здании были раньше чем-нибудь еще — это было одной из причин моей внезапной симпатии к отелю «Бриатико». Я ведь и сам был не тем, за кого себя выдавал: я не был безработным пианистом (да я вообще не был пианистом!), не был англичанином, не был человеком, готовым на все, лишь бы поселиться у моря. Однако управляющему, когда он появился, я изобразил то, что требовалось, делая убедительные южные жесты, и прибавил, что готов работать без контракта, по устному договору.
— Я всегда мечтал пожить в Италии, — сказал я, глядя в небольшие, но яркие глаза тосканца, — безо всяких обязательств и не слишком долго. Поэтому, узнав, что вы ищете музыканта, я так обрадовался, что не стал посылать резюме, а явился сам, волнуясь, что место может ускользнуть.
Вранье. О том, что отель подыскивает пианиста, я узнал прошлым вечером, в деревянном павильоне, разделив бутылку дешевого бренди со старшей процедурной сестрой в чепце. Женщину звали Пулией, она явилась в беседку, чтобы выкурить сигарету, и была рада обрести собеседника. Мое намерение переночевать в павильоне ничуть ее не удивило. Я пытался оправдаться тем, что пробовал снять в отеле номер, но мне отказали — вероятно, моя мятая одежда и красный рюкзак показались портье сомнительными.
Пулия весело оглядела меня и кивнула:
— Что ж, вид у тебя и вправду потертый, но дело не в этом. Видишь ли, «Бриатико» — это не отель, а богадельня, здесь не сдаются номера на одну ночь. Только на сезон и только пожилым джентльменам. А те времена, о которых ты слышал, давно прошли.
В кармане халата у нее была горсть орехов, пахнущих крепким табаком, и мы закусывали ими, выбрасывая шелуху в заросли крестовника.
— Раньше на этом месте стояла часовня, настоящая, со времен войны с маврами, — сказала Пулия, — но в конце девяностых она сгорела. Во времена казино здесь построили шахматный павильон, но в парке сыро, и старики его не жалуют. Хозяйка лошадей держала, — добавила Пулия, пока я прихлебывал из бутылки, — заниматься оливками ей было лень, такие земли на холме пропадали. Я думала, она поместье сыну оставит, но сын уехал в Колумбию, хозяйка погибла, и все пошло к чертям собачьим. Пиано-бар, — сказала она потом, — был затеей управляющего, он сумел убедить хозяина в том, что белый рояль вернет отелю лоск, сильно поистершийся со времен казино. Рояль на днях как раз привезли, только играть на нем некому.
Пулия спохватилась, когда со стороны отеля донесся пронзительный звон: часы над парадным входом сыграли отбой — в богадельне ложились спать в половине десятого. Вчера я долго разглядывал эти часы, когда явился в отель в надежде получить номер. Мозаику в холле я тоже успел рассмотреть, хотя портье и сверлил меня взглядом. Тусклые зеленые рыбы на шафрановом фоне, золоченая смальта.
Жаль, что старуха ушла, я бы с ней до утра просидел. Люблю таких хмурых с виду женщин с оглушительным смехом, который вываливается из них внезапным образом, будто Петрушка из своего кулька. В наших краях они повывелись, а в Италии еще попадаются. Она смеялась, будто обкуренная школьница, хотя говорили мы, в сущности, о невеселых вещах: о том, что парк зарастает бурьяном, о том, что в море в этом году полно медуз, а рыбы совсем нет, о том, что летом ей стукнуло шестьдесят, а жить совершенно не на что и придется, видно, работать до гробовой доски.
Спалось мне тревожно и холодно, в парке ухали совы, а где-то в низине еще и лягушки трещали, будто ножницами по пенопласту, к тому же бренди давало себя знать, и пару раз мне пришлось встать и углубиться в заросли волчьей ягоды. Наутро я почувствовал жажду и спустился по тропинке к ручью. Ручей остался на месте, хотя гладких булыжников было не видать, их поглотила зеленая замша мха, и вода сквозь них сочилась теперь тонкой струйкой, а не падала с грохотом, как раньше.
Раздевшись по пояс и умывшись ледяной подземной водой, я пожевал еловой хвои, забрал в павильоне свой рюкзак и направился к отелю. Мне нужно было выпить кофе — Пулия сказала, что до десяти утра это можно сделать на кухне, — потом побриться где-нибудь, найти управляющего и посмотреть на инструмент.
В рюкзаке у меня была чистая рубашка, мои волосы высохли на утреннем солнце, ветер шумел в елях высоко над моей головой, мелкая галька хрустела под ногами, похмелье отступало, мне было тридцать лет, и я был во всеоружии, оставалось только выйти на главную аллею и показать себя отелю «Бриатико».
Я знал, как все будет: тосканец поведет меня во флигель, где стоит запакованный в пузырчатый пластик August Foerster, поднимет с пола забытую кем-то из рабочих стамеску и одним движением вскроет пластик над клавиатурой, небрежно, будто банку сардин, белая крышка рояля сверкнет в полумраке, пузыри упаковки вздыбятся над нею, лопаясь один за другим; осторожно! — не выдержу я, и тосканец разинет рот и засмеется, гулко, будто бухая сапогами по лестнице.
Я сяду на запачканную краской табуретку и сыграю ему чакону Баха, единственное, что я помню наизусть, ведь я не садился к инструменту двенадцать лет. Старички станут просить шансон или Пресли, предупредит он меня, поглаживая усы, здесь ведь нет никого моложе семидесяти. Зато у нас сестрички юные, выращенные на козьем молоке, и все, как одна, родились после падения Берлинской стены, скажет он, но тебя это не касается, парень, на работе мы не блудим.
Петра
Прошлым вечером у меня не было никаких процедур, я спустилась в бар, встала у входа, скрестила руки и приготовилась слушать музыку. Пианист уже сидел на своем вертящемся стуле и притворялся, что листает ноты. Он такой же пианист, как я процедурная медсестра. Этот секрет нас соединяет, зато другой разъединяет: я понятия не имею, кто он и почему он мне врет.
Почему мне кажется, что я помню эти высокие скулы, соломенные волосы и даже вмятину на подбородке, похожую на след от чернильной ручки? Садовник почувствовал мой взгляд и несколько раз повернул голову к дверям, хотя пальцы уверенно бегали по клавишам. Мишель Легран, Les Parapluies de Cherbourg.
Сегодня я ночевала дома, мы сделали брушетту, открыли вино, и я попыталась рассказать маме о Садовнике. Она спросила: парень что же, из самого Лондона? Не знаю, задумалась я, а разве это важно? Тогда мама сказала, что в апреле в Траяно приедут английские дети — летний лагерь с изучением итальянского. Ее звали туда подработать, и она согласилась. В прошлом году в лагере неплохо платили, несколько женщин из деревни готовили им пасту и варили компоты в огромном котле. Приезжих будет человек двадцать, живут они в палатках на пляже, в двадцати минутах ходьбы от поместья.
— Может, твой англичанин захочет прийти туда и поговорить с ними на родном языке? — спросила мать. — Он ведь, наверное, скучает. Я бы скучала!
Мама чувствует себя лучше, она вымыла все окна и встретила меня на крыльце с гордой улыбкой; на ней была клетчатая рубашка Бри, которую она надела для уборки. Подходя к дому, я увидела мелькание знакомой рубашки в саду и вся покрылась гусиной кожей, даже дышать перестала. Все отдала бы за то, чтобы из кустов вышел мой брат.
В тот день, когда я нашла у Риттера гарроты, заменить меня было некому, пришлось ждать до следующего утра. Я собралась идти в Аннунциату сразу после завтрака, боялась не застать комиссара на месте. Все утро вещи валились у меня из рук, разбился даже флакон с душистой солью — меня смущало то, что придется соврать полицейским, то есть в первый раз в жизни нарушить закон.
Но разве я могу рассказать им, что вчера обнаружила в нашем чулане кредитную карточку убитого хозяина? Взялась перетряхивать зимние вещи, чтобы убрать их на сезон, засыпав в карманы табаку, и нашла золотую «Визу» в кармане пальто, которое мама давно не носила. Зачем Бри ее оставил, ума не приложу. Какое-то время я стояла в пахнущей сухим луком темноте, сжимая карточку в кулаке. Найди этот кусок пластика кто-то другой, он мог бы оказаться прямой уликой в деле Аверичи. Впрочем, брату уже все равно. А я торопиться не стану. Хватит с них гарроты.