Картахена — страница 23 из 82

После Паолы я жил в зоне мертвого штиля с альбатросом на шее, как на иллюстрации Гюстава Доре к поэме Кольриджа. Только у моряка на шее болтался символ вины, а меня душило недоумение. Недоумение — это то, что остается от ненависти, когда ты забываешь лицо, которое ненавидел.

За днями дни, за днями дни

Мы ждем, корабль наш спит,

Как в нарисованной воде,

Рисованный стоит.

Несколько раз я пытался начать писать, но сам себя не узнавал: власть над словами была утрачена. Когда-то в детстве мне подарили коробку с красками величиной с колесо, отделения там располагались замечательным образом: в центре большое черное ядро, вокруг него основной спектр, а дальше — оттенки, становившиеся все светлее по мере приближения к зубчатому краю. Венецианская зелень, берлинская лазурь, жженая умбра. Это был лучший подарок за всю мою жизнь, и, даже изведя все до капли, я не мог решиться отнести пустую коробку в мусор и долго держал ее на шкафу.

То, что происходило со мной теперь, можно было бы описать двумя словами: вокруг черного. Беспредельная коробка с красками опустела у краев, но основной надежный ряд остался нетронутым. И это обходилось мне чертовски дорого, потому что я разучился испытывать радость, а без радости ты за любую мелочь платишь вдвойне. Впрочем, если верить комментариям к Платону, то трагический хор всегда обходился дороже комического.

Нет, вру. За два месяца до приезда в «Бриатико» я испытал что-то похожее на радость, открыв конверт с контрактом, присланным из издательства. Если быть точным, то я почувствовал себя червяком, незаметно проевшим мякоть своего яблока и внезапно узревшим кожуру, сквозь которую пробивается солнечный свет. Хватило этого ненадолго, и через месяц-другой я снова принялся макать палец в середину коробки, намечая черно-белые полоски (клавиши?) моей новой действительности.

Да, кстати про клавиши. Хозяин отеля так долго не обращал на меня внимания, что я совсем было успокоился. Я перестал чувствовать себя тушинским вором, завел себе пса, старички в баре уже звали меня по имени, а главное — я начал понемногу работать. Обнаружил на окраине поместья убежище, где можно было отсыпаться после полудня. И вот тут-то он и заявился. Среди бела дня, когда я просто сидел в баре с чашкой холодного кофе, перелистывая ноты.

— «Round Midnight» можешь? — Он облокотился на рояль с таким видом, будто сам собирался петь Feelinsad really gets bad.

— Могу, чего ж не смочь, — ответил я, но Аверичи посмотрел на меня с сомнением и громко втянул воздух, сильно сморщив нос. В здешних краях такое выражение лица считается оскорбительным.

Я убрал папку с нотами и сделал вид, что собираюсь открыть крышку рояля, но он остановил меня повелительным жестом: не теперь. Разумеется, не теперь — в отеле соблюдают сиесту, и с часу до пяти персонал ходит по коридорам на цыпочках. Я это знал, но я также знал, что он так просто не отстанет. И не ошибся.

— В воскресенье я вернусь из Сан-Ремо, приду сюда, и ты сыграешь для меня одного. — Хозяин отеля пробежался пальцами по белому лаку. — Только учти: я эту вещь люблю и не позволю тебе лажать. Сыграешь плохо — уволю.

Телониуса Монка он любит, надо же. Я мрачно смотрел ему вслед, разбирать ноты мне расхотелось, да и вообще находиться в баре расхотелось. Какого черта я буду делать, когда в воскресенье он вышвырнет меня на улицу? Мысль о том, что нужно будет уехать из «Бриатико», заставила меня занервничать, пальцы левой руки сжались в кулак и стали опухать прямо на глазах, будто резиновая перчатка, которую надувают для смеха. Эта манера у них появилась недавно и страшно меня бесит, но единственный врач, которому я показал свою руку, здесь, в «Бриатико», сказал, что я неврастеник и мне, мол, повезло, что не опухают обе.

Все субботнее утро я провел в баре за инструментом, разбирая проклятый «Round Midnight», и сидел бы там, наверное, до вечера, если бы не услышал полицейскую сирену. Выбравшись из подвала на яркое солнце, я увидел на паркинге две машины карабинеров, возле них толпились постояльцы, дальше простирался безупречный газон «Бриатико», а за ним темнела парковая аллея, перекрытая теперь желтой лентой.

— Прикинь, хозяина застрелили, — сказали за моей спиной, я обернулся и увидел фельдшера, которого в отеле зовут практикантом. — Ночью, в павильоне этрусков. Говорят, всю ночь сидел там мертвый, под дождем, а полиция прочухалась только к восьми утра.

— Думаю, у него было много врагов.

Я направился к лестнице, ведущей в бар, но фельдшер догнал меня и придержал за рукав. Его белый халат был расстегнут на толстом животе, а круглые глаза блестели, будто мокрые желуди.

— Тебя не слишком это волнует, верно, англичанин?

— Да пошел ты. — Я стряхнул его руку с рукава.

— Ты ведь наверняка что-то знаешь. Ходишь тут, записываешь в блокнотики. Ты такой же пианист, как я Маурицио Саккони. Скажи мне, что ты знаешь?

— Я знаю, что в отеле начнется бардак, — сказал я, — и надеюсь, тебя уволят первым.

— Эй, вы там! Из обслуги? — К нам направлялся один из карабинеров, он шел прямо по газону, чтобы сократить путь, но на полпути остановился, махнул рукой и заорал: — Идите к сержанту, вон туда, на паркинг, и запишите свои имена. Потом поднимайтесь в актовый зал для разговора с комиссаром!

«Имена? — подумал я, глядя вслед практиканту, побежавшему записываться. — Обойдешься, сержант. У меня, например, целых два имени. Одно принадлежит мертвецу, а другое ты и произнести не сумеешь».

Я вернулся в бар, налил себе бурбона из тайной бутылки, которую наш бармен держит под прилавком, мысленно напялил черный берет и бамбуковые очки и сыграл всю проклятую штуковину от начала и до конца. Просто так, для себя.

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

С тех пор как мы договорились, что я буду писать тебе, вместо того чтобы ходить на исповедь, прошло около года, и я уже не раз пожалел о нашем договоре. Мы старые друзья, и кому, как не тебе, знать, почему я больше не хожу в церковь, но ты все же коварный и ловкий иезуит, раз сумел заставить меня дать тебе слово. Записывать мысли оказалось труднее, чем проговаривать их вслух.

Тем более что мои мысли вьются не вокруг женщин, еды и пьянства, как у большинства твоих прихожан, а вокруг работы. Ну ладно, допустим, меня интересуют еще несколько вещей, но работа прежде всего, не то что раньше, когда я получил эту должность. Тогда меня заботили деньги и слава, а теперь терзают азарт и возмущение. Я должен держать этот берег под контролем, но кто-то позволяет себе отщипывать изрядные ломти от моей власти и глотает их, не давясь.

Когда я нашел бумажник возле тела траянского рыбака, я знал, ну ладно, догадывался, что это слишком очевидная улика и проверки на случайность она не проходит. С какой стати парню таскать с собой в кармане криминальную статью весом в двенадцать лет? Ясное дело, синьор, который дразнит меня бумажником, хочет, чтобы я думал, что марка раньше хранилась в нем. То есть у мальчишки. Мой помощник Аттилио как раз так и думает. Предлагает даже попросить ордер на обыск в доме Понте.

Всю неделю я присматривался к двум возможным подозреваемым, а третьего держал про запас. Гостиничный фельдшер, здоровенный малый, не имеет твердого алиби на вечер убийства, хотя при допросе врал, что с дежурства не отлучался. Когда я бываю у своей китаянки, он вертится вокруг массажного кабинета с таким видом, будто охраняет ее от посягательств. Китаянка утверждает, что повода ему не давала. Видел бы ты, падре, ее красное китайское платье без рукавов. Впрочем, тебе смотреть на такое не положено.

Второй — это лощеный прохвост, который величает себя администратором. Только я-то его помню, и помню, чем он заведовал здесь во времена казино. Хозяин ему крепко доверял, но мог и на хвост наступить, а тосканцы — народ дерзкий, у них разговор бывает короче, чем в Палермо. Что до третьего фигуранта, который гуляет с фальшивым алиби, то это проигравшийся пентюх, скрывающийся в отеле от кредиторов. В этом как раз нет ничего удивительного. Где же еще прятаться от пули, как не в доме собственной матери?

flautista_libico

Моя первая попытка убить Ли Сопру провалилась вечером в воскресенье. Это произошло в процедурной комнате, когда он лежал в ванне, заполненной вонючей вязкой грязью. Его имени не было в списке пациентов, потому что в услугах сестры он не нуждался, приходил рано утром или вечером, после отбоя, и проводил там столько времени, сколько хотел. Процедурную здесь называют хамамом, ванны в ней разделены занавесками и похожи на здоровенные ночные горшки со шлангами на боку. Из этого шланга пациента поливают, чтобы смыть грязь (но в душ ему все равно приходится идти — грязь воняет серой, как питьевая вода в преисподней).

В воскресенье с полудня зарядил ледяной дождь, и мне было ясно, что Ли Сопра воспользуется своим ключом и придет в пустой хамам погреться, значит, за ним нужно следить. В шесть он потребовал у кастелянши свежий халат. В семь хлопнули двойные двери хамама, и в трубах загудела вода.

У меня было два плана, и оба так себе. План А был простой: дождаться, пока капитан зайдет в паровую баню, запереть дверь снаружи и пустить пар погорячее. Хорошо, что мне пришло в голову проверить, как устроены двери в бане (оказалось, это створки, которые нельзя захлопнуть), так что замысел развалился сам собою. Второй план был утопить его в грязи.

Поначалу все получилось на удивление ловко: снотворным мне удалось запастись в кабинете фельдшера, а коньяк пришлось взять у администратора, вскрывать замки я умею еще со времен интерната капуцинов. Дежурная сестра отправилась смотреть футбол вместе с фельдшером Бассо. Осталось размешать нужную дозу в бутылке, явиться в процедурную и заявить, что у меня день рождения и я угощаю всех подряд. Капитан ни за что не откажется от хорошей выпивки, даже если заподозрит неладное, такой уж это человек (был).