Маркус забыл имя хозяйки и решил про себя называть ее Колумелла. Перепонка между ноздрями была у нее и впрямь широковата, что придавало лицу наивный и хищный вид.
— Ну вот, отдадут мне полицейские машину, поеду на холм и полюбуюсь. — Маркус доел булку и стряхнул крошки с одеяла на пол.
— Машину? — Она фыркнула и слезла с подоконника. — Я сегодня видела Джузеппино возле рынка, он сказал, что капо в отъезде и вернется только в среду. А без капo вам машину не отдадут, такие у нас порядки. Хотите пари?
Теперь хозяйка подошла к самой кровати, продолжая улыбаться. Ее теплый творожный запашок напомнил Маркусу о головах недозрелого сыра, которые он заметил, проходя вечером через кухню. Головы были завернуты в полотняные салфетки, точно так же, как это делали в «Бриатико», только тамошний повар выносил их в подвал, утверждая, что сыр и поцелуи одинаково любят темноту.
— Пари я наверняка проиграю, — сказал Маркус, немного подумав. — Комиссар обещал вернуться в среду, значит, вернется к четвергу, а там и Паскетта недалеко.
— Вот и поживите у нас подольше. — Она вздохнула и села на край его постели. — Машины вам не видать, уж я знаю наших карабинеров!
— Я просто припарковался возле кладбища! — Маркус отодвинулся и поплотнее запахнул простыню. — Я ведь не нарушил ничьи права, разве что тех, что давно умерли и похоронены.
— Вам виднее. — Женщина встала, взяла поднос и пошла к выходу. Остановившись у дверей, она обвела Маркуса насмешливым взглядом: — А вы успели загореть, синьор постоялец. И ноги у вас стройные. Только вот между ними, похоже, все давно уже умерло. И похоронено!
Петра
Пару раз я пробовала ночевать в комнате Бри: мне казалось, что, уткнувшись в его подушку, я поймаю то скользкое, как ночница, щекотное веселье, которое испытывала рядом с братом. Я вытащила его плед, поставила рядом с кроватью его пепельницу, но заснуть так и не смогла.
Список подозреваемых уменьшается, но это меня не радует. Чем больше отпадает возможных имен, тем более трудным представляется мне это дело. Несколько имен вылетели из списка, потому что люди были далеко от гостиницы в день убийства Бри, а я уверена, что Аверичи и мой брат убиты одним и тем же человеком.
Я дошла до площади с фонтаном, вода в котором в пасмурные дни кажется зеленой, присела на парапет и достала сигареты. В детстве мы называли это место bocca di lupo, уж больно зубастая морда у волка, стоящего в фонтане с голодным видом, поджав переднюю лапу. В деревне его считают приносящим счастье, не хуже флорентийского вепря, правда, нос ему еще не натерли до золотого блеска — чтобы до него добраться, надо засучить штаны.
Ладно, в моем списке еще трое подозреваемых, и один из них — фельдшер Нёки. Я намерена обыскать их комнаты, как только представится возможность. Начну с фельдшера, это самый подозрительный персонаж в богадельне. Целыми днями он пропадает в городе, его кабинет вечно заперт либо изнутри, либо снаружи. Вид у него сонный, а запястья и ладони плоские, словно ласты у дюгоня. Этими гадкими ластами он норовит тебя шлепнуть, если попадешься ему в коридоре.
Нёки оказался в моем списке потому, что сидел на кухне в тот вечер, когда Ди Фабио рассказывал про синюю марку. На всякий случай я проверила календарь дежурств: аккурат девятое февраля. Выходит, он не был на репетиции. Кстати, лечить он не умеет, я видела, как он перевязывал руку помощнику повара: руки у него тряслись, а лицо побледнело. Может, он и не фельдшер никакой. Здесь вообще половина народу не те, за кого они себя выдают.
Господи, как же меня бесит эта богадельня. Гобелены с охотниками, мозаичные холлы, все золотое и голубое, а стоит отойти на пару метров за кулисы, как начинаются запущенные цеха: скрипучие полы, железо и выщербленный кафель. Похоже, у хозяина не хватило денег ровно на ту четверть дома, которую занимает обслуга. В нашей комнате в углу стоит биде с золотыми кранами, и я чищу над ним зубы, согнувшись в три погибели, и умываюсь, стоя на коленях.
Дома у меня была своя детская, а у брата своя, а здесь я верчусь на узкой койке, слушая храп соседок, — наверное, так жил мой отец, когда по нескольку лет болтался на своем сейнере в африканских водах. Когда отец нас бросил, мама пролежала в постели несколько недель, а когда встала, то забыла о нас обоих начисто. Теперь она целыми днями сидела на террасе и молча смотрела перед собой — или спала, и нас с братом это здорово удручало.
Про отца я мало что помню, разве что голос — слишком высокий, будто у него пищик был во рту, как у ярмарочной куклы. Еще бритую прохладную щеку помню, и как он меня несет из ванной, неудобно прижимая к боку, так что я вижу пол и ножки стульев. А может, я это потом придумала — придумать иногда легче, чем вспомнить.
На соседней улице в те времена была траттория, где продавали навынос завернутую в лепешки жареную рыбу. Когда мне исполнилось пятнадцать, я попросилась к ним работать, и хозяин взял меня, не спросив паспорта; помню, что рыбный запах было никак не отмыть, даже лимоны не помогали, хотя я протирала ими шею и руки до локтя. Лимонное дерево росло у соседей возле забора, так что Бри всегда прихватывал парочку, возвращаясь с работы, — роста ему для этого хватало, не то что мне.
Руки у него были рыбацкие, с натертостями посреди ладоней. Этими руками он брал меня, поймав на улице, и поднимал над головой, а я не верещала, как другие девчонки, висела там молча, поглядывая сверху, чувствуя, как ребра мои распахиваются, дыхания становится слишком много, легкие раздуваются, будто белье на ветру, и я вот-вот лопну, разорвусь от любви.
На похоронах я не плакала. Слезы остановились где-то в голове, не в горле, а именно в голове — я ощущала их будто стеклянные шарики, слишком крупные, чтобы выкатиться из глаз. Они перекатывались во лбу и в носу, больно стукаясь боками, заглушая слова священника и причитания двух наемных плакальщиц из Кастеллабаты.
Я стояла там и думала о том, как выглядит с моря стена колумбария, наверное, как разрушенный взрывом замок с зияющими сквозными комнатами. Цветы, пестрые тряпки, все наружу. Священник был не наш, молодой и рыжий, нос и уши у него покраснели от морского ветра. Останусь здесь и узнаю, кто это сделал, сказала я себе, глядя, как урну с пеплом ставят в каменную нишу. Этот человек будет сидеть в тюрьме. Или лежать в могиле. А если их несколько, то — дайте время — я доберусь до каждого.
Я шла в сторону моря, и вечернее солнце светило мне в лицо. Впереди зеленела сплошь увитая виноградом стена старого корпуса, за ней начинались последние владения Стефании — каретный сарай и столярная мастерская. Я заметила, что иду слишком медленно, хотя весь день ждала окончания смены и купания на пустом пляже. Не привыкла так много работать, устаю, даже ноги дрожат. Но скоро все изменится.
Однажды мое расследование перестанет быть игрой. Оно станет знанием, и от этого знания мне будет никуда не деться. Пока я бегаю, разговариваю с людьми и размышляю, я уверена, что делаю все правильно. Я ищу убийцу своего брата. Убийцу человека, который провожал меня в школу каждое утро, потому что больше провожать было некому. Зимой он выкатывал из золы печеные картофелины и клал мне в карман, чтобы греть руки на долгом пути к дому через морозные холмы.
Сегодня у меня появился подозреваемый. Но я не обрадовалась, а испугалась. И я знаю почему. Когда на руках у меня будут все доказательства, мне придется запускать другие часы. Часы, отстукивающие последние дни убийцы, часы, которые, возможно, сделают убийцей меня саму.
Мое следствие сдвинулось с мертвой точки из-за двух случайных фраз, произнесенных Джулией, калабрийкой, которая иногда помогает мне с процедурами. Утром она жаловалась на ломоту в спине, так что я посадила ее в кресло с моторчиком, которое старший фельдшер называет sederino. Пока кожаные валики гладили Джулии спину, она рассказала мне, что в феврале, во время репетиций, спина не болела целый месяц, словно рукой сняло.
— Я бежала туда после работы, будто девчонка, — сказала она, — особенно когда декорации уже собрали в летнем театре. Вот где было веселье. Мне жаль, что зимой тебя еще не было в отеле, ты получила бы главную роль, не сомневайся.
— Но ведь роль цветочницы играла сама хозяйка, разве нет?
— Она ее репетировала, — важно поправила меня Джулия, — но у нее выходило из рук вон плохо. Это была не цветочница никакая, а белобрысая потаскушка из провинции. Хотя Ли Сопра ее подбадривал и хвалил.
— Ли Сопра? — удивилась я. — Тоже мне нашелся эксперт.
— Именно что! Он несколько лет катался по стране с передвижным театром, после того как его списали с корабля. Говорят, у него там была подружка-прима, а сам он играл мелочь всякую, подай-принеси. Но все же играл! Поэтому его приняли в труппу, хотя это против правил. Приятно иметь хоть одного профессионала среди любителей.
— Ты хочешь сказать, что капитан участвовал в спектакле наравне с обслугой? — Я швырнула стопку полотенец в тележку и выпрямилась.
— Еще как участвовал. Уж мы повеселились, затягивая ему корсет с поддельными грудями, туго набитыми тряпьем. Аппетитная вышла английская тетушка!
— Тетушка? — Я поверить не могла в то, что слышу.
— Ну да, мать этого хлыща Фредди, не помню, как ее звали. Видела бы ты, как он загримировался, взял коробку с красками, раз, два, и готово! — Джулия надела халат и покатила тележку по коридору, а я пошла за ней будто привязанная.
— Значит, он был единственным постояльцем, который знал про репетиции во флигеле?
— Ты же знаешь, пьеса была подарком для старичков, и все держалось в строгой тайне. Если бы не траур, мы с блеском сыграли бы ее в День святого Стефана. А какое у меня было платье: серое, пышное, все сплошь в кружевах.
— Да погоди ты с платьем. Выходит, когда инспектор подтверждал алиби хозяйки и тренера, он должен был опросить не только всю обслугу, но и одного постояльца? Надеюсь, капитана допросили в полиции?