Картахена — страница 31 из 82

Мне кажется, анчоусы остро пахнут зимой, хотя настоящей зимы я пока что не видела. Для этого нужно ехать в Милан или еще севернее, в Больцано. Снега я тоже не видела ни разу!

* * *

Как только история с гарротой разъяснилась, я вычеркнула Риттера с облегчением, но уже почувствовала свинцовый привкус безумия на языке — с детства его помню, такой бывает, если лизнешь клемму у батарейки. Правда, безумие овладело не мной одной. Спустя два дня я наткнулась в этрусской беседке на Садовника, который вел себя довольно странно: он стоял возле дощатого крыльца на четвереньках и нюхал землю.

Услышав мои шаги, он вскочил, смущенно поздоровался, повернулся и ушел. Что ему нужно было на месте преступления? Туда теперь никто не ходит, даже Пулия, хотя павильон был ее любимым местом для тайного курения. Подозревать Садовника не имело никакого смысла: в день смерти брата он был в отъезде, на другом конце провинции, а значит, к убийству Аверичи тоже не имел отношения. Однако я дорого дала бы, чтобы узнать, почему он стоял на той поляне в позе искателя трюфелей.

Сегодня мы с ним наконец поговорим как люди, пообещала я себе, подходя к пристройке и снимая туфли: утренний ливень проложил в глине длинные рытвины, полные холодной воды. Я надеялась, что Садовник окажется в своем убежище, и у меня было объяснение для позднего визита.

Поднявшись на крыльцо, возле которого стоял прислоненный к перилам ржавый велосипед, я постучалась, но никто не ответил. Колеса и руль велосипеда были густо оплетены цветущим вьюнком, так у нас на юге заведено: все прелестно, но ни черта не работает. Заглянув в окно и увидев мужчину и его пса, сидящих на полу, я вдруг поняла, что ничего не получится.

Всю дорогу я подбирала правильные слова. Мне нужен спокойный собеседник, человек с холодным умом и отменным воображением, у которого есть то, чего мне не хватает: отстраненность. Ultima ratio. Я думала, что мы поговорим, все шестеренки, пружины и волоски этого механизма встанут на свое место и время пойдет. Но, войдя в комнату, я забыла подготовленную речь. Я вообще все забыла, даже слова приветствия.

Собака поднялась с пола, но не залаяла, а вяло повиляла хвостом. Наверное, голубая униформа наводила на нее тоску. Садовник пил чай, сидя на свернутом в рулон ковре, рядом с ним на полу стоял примус с красным газовым баллоном. В комнате было довольно темно, горела только тусклая лампа на шнуре, потом она оказалась фонариком, подвешенным на резиновом шланге от душа. Электричество в этой части усадьбы давно отключили.

Я остановилась в дверях, Садовник кивнул мне, подвинулся на своем ковре, и я села рядом. На нем были какие-то странные штаны, похожие на шальвары, присмотревшись, я поняла, что это юбка, и едва удержалась от смеха. Он сказал, что утром попал под дождь и за несколько минут вымок до нитки. Пришлось найти себе тряпку в углу с театральным реквизитом.

Потом он сказал, что устроил здесь второе жилье, потому что собаке запрещено появляться в отеле. Потом он встал, чтобы налить в чайник воды, и я увидела его татуировку, это оказалась стрекоза под лопаткой, я открыла рот, чтобы рассказать про свою, но поперхнулась и промолчала.

Мне стоило сказать хотя бы половину правды: я пришла посмотреть на костюмы для февральского спектакля. Кастелянша упоминала, что их перевезли на конюшни — в одночасье, потому что флигель понадобился полицейским. Мы взяли бы фонарик и пошли в тот угол, где, будто молчаливые слуги, толпились вешалки с театральным тряпьем. Мы нашли бы платье миссис Хилл и ее завитой парик. Потом мы заварили бы еще чаю и обсудили бы мою версию. Но я молчала. Мои нервы, всегда крепко натянутые, внезапно провисли будто веревка с мокрым бельем.

Наконец я сказала, что страшно хочу пить, и налила себе английской водички с острым запахом апельсиновой цедры. Такого сорта чай в наших краях никто за чай не посчитал бы. Хотя в войну, говорят, деревенские делали кофе из молотой каштановой скорлупы. Выпив первую чашку, я тут же налила вторую, во рту у меня пересыхало от его уклончивого взгляда и какой-то незнакомой складки рта — теперь я думаю, что это было участие. Какое-то время Садовник сидел неподвижно, потом медленно поднялся, подошел к двери и задвинул щеколду.

Маркус

«…Ты стоишь на распутье и хочешь принять решение, но боги смеются над тобой и танцуют в камышовых коронах — сам факт того, что ты оказался здесь, говорит о том, что решение было принято уже давно и, вполне вероятно, не тобой».

Маркус отложил блокнот, встал и подошел к окну. Здание почты белело в сумерках свежевыкрашенным фасадом, от него дорога сворачивала к гавани, морской ветер легко пробегал ее вдоль, и лавровые кусты шевелились от утреннего сквозняка. Зачем я здесь? На что я рассчитывал?

С тех пор как я начал эту книгу, меня все время преследует подозрение, что мои невозможности проступили по всему телу, будто татуировки, и люди могут их видеть, качать головами и относиться ко мне с сомнением. Каждая собака видит, что я не могу сопротивляться грубому настоянию. Не умею торговаться. Панически боюсь наглости. Черта с два открою консервную банку камнем. Не могу ничего написать. Больше не могу!

И что бы изменилось, найди я в участке досье Аверичи, блог флейтиста или еще что-нибудь полезное? Разве меня занимает то, что происходило на самом деле? И на кой черт мне это самое дело? Я вернулся ради воспоминаний, которые стали расплываться, будто акварель, забытая в саду под дождем.

Дождусь, когда рассветет, и отправлюсь на холм. Наверное, повар все так же сидит на заднем дворе перед горой трески в корзине — из-под ножа летит и сверкает рыбья чешуя. Рыбу Секондо всегда чистил сам, не доверяя кухонным мальчикам. Да нет, какой там повар, отель давно закрыт, в нем если кто и живет теперь, так какой-нибудь сторож с собаками. Ворота, разумеется, заперты, придется идти в обход, через дикий пляж, хотя веревочная лестница наверняка уже сгнила. Я помню, что можно спуститься вниз и без лестницы, держась за камни или редкие ухвостья можжевельника. Но вот подняться нельзя.

Так что я здесь делаю? Маркус снова сел за стол и начал писать, радуясь, что появились слова. Я хочу зарядить свои батарейки до упора и снова сесть за письменный стол, не открывая новостей, не проглядывая почты, желая видеть только белую гравийную дорогу и заполнять ее сосновыми иглами, умбрийской глиной и муравьями, целой армией отчаянных мирмидонян.

Я хочу написать роман, в котором я буду главным героем, живущим сразу в трех плоскостях, проходящим сквозь засиженные мухами зеркала Past Perfect и краснокирпичные стены Present Continious. Человеком, живущим на месте действия и создающим образ действия, продвигаясь вдоль едва намеченной линии в предвкушении катарсиса, размышляя о моржах и плотниках, телемском братстве и грядущем хаме, да о чем угодно размышляя!

Нужно продолжать, прочел он однажды у Фуко, нужно говорить слова, сколько их ни есть, нужно говорить их до тех пор, пока они не найдут меня. Было время, когда он просто не мог продолжать. Проворачивался вхолостую, будто ключ в неисправном замке. Первая книга стала последней, говорил он себе, так бывает, возьми хоть Эразма Роттердамского. Мальчишеский роман, написанный в припадке отчаяния, скупили в киосках и на вокзалах, просто потому, что людям свойственно пить чужие слезы.

Книга и впрямь никуда не годилась. Он сидел над ней ночами, обдирая елочную вату, вспоминая то сонного алжирца, который с ворчанием открыл для них кафе в городке, куда автобус приезжал в шесть утра, то теплый ливень, затопивший палатку, то привычку его девушки держать карандаш во рту, то ее рот, свежий, будто красное яблоко с белоснежной хрусткой сердцевиной.

Потом он послал книгу первому же найденному в справочнике издателю, просто чтобы от нее избавиться. И вдруг — через несколько лет! — ему ответили, прислали чек и бумаги на подпись, он даже читать не стал канцелярского петита, подмахнул все разом, пошел в «Лису и корону» и напился в хлам. Проспавшись, он обналичил чек и уехал в «Бриатико».

Через год он дождался выхода книги и бегал по городу, скупая карманные экземпляры с лавровой веткой на обложке. Потом тираж повторили, обложка стала твердой, а ветка превратилась в куст, за которым мерещилась не то беседка, не то бельведер Эшера, он даже прочел несколько рецензий, написанных, похоже, одним и тем же человеком, меняющим фамилии и путающим следы. Потом ему прислали договор на вторую книгу, и он подписал.

* * *

— Как же мне осточертел этот дождь! — Маркус налил себе и клошару из литровой бутыли, с трудом удерживая ее в руках.

Ему хотелось пить и смотреть в светлые, близко поставленные глаза человека, живущего на ржавом катере. Два узких крыжовенных глаза, один из которых немного косил, от этого взгляд у клошара был диковатый и неопределенный. Маркусу хотелось задавать вопросы, но сил уже не хватало. Время от времени он пытался подняться, но снова садился на плетеный стул и подпирал подбородок руками.

— Погода как в Ломбардии. — Клошар отхлебнул вина и зажмурился. — Я бы давно уехал, да не могу катер бросить. Это катер моего отца, он сломался в девяносто четвертом, и я пообещал себе запустить двигатель, даже если придется перебрать весь катер по винтику. Но с тех пор многое изменилось. Трудно разбирать по винтику свой собственный дом.

— А вы что же, прямо там и живете?

— Живу. Знаешь, что такое сквозные пробоины? А еще трещины, сколы, заклепки. Но я с этим справился, да что заклепки, я в кокпите морозильную камеру поставил. Пришлось продать оливковую рощу, зато теперь я куплю двигатель. Двести восемьдесят сил. Фирма «Меркруйзер», зверское железо.

— Не морочь приезжему голову своей лодкой, — сказал подавальщик, явившийся с чистыми стаканами. — Ты и не думал ее чинить, сколько себя помню, сидишь на борту, свесив ноги, и удишь мелочовку себе на обед.

— Это не лодка, а каютный катер, сделанный на верфи Альдо Кранки, — нахмурился клошар. — У меня в гальюне, дружок, больше тикового дерева, чем у твоей матери в семейной спальне.