Еще через месяц меня остригли наголо, потому что в комнате завелся кошачий лишай, кошку велели выкинуть, и в этом тоже была моя вина. Через два дня под моим матрасом появился ее труп, меня обвинили в убийстве, выволокли на двор и привязали к карусельному столбу, оставшемуся от парка аттракционов. Это у нас был позорный столб, pilloria, там все время кто-нибудь да стоял, но я чаще всех.
Осень кое-как прошла, и к Рождеству меня отправили к донне Веккьо, которая написала мне пару открыток и считалась моей попечительницей. Она жила на четвертом этаже, над нашей бывшей комнатой, и мне трудно было засыпать в ее кровати, слушая, как новый жилец хлопает внизу балконной дверью. Две ночи подряд мне снилось, что мать вернулась и ждет меня внизу, а в ночь на двадцать пятое приснилось, что она сушит волосы над газовой горелкой (смешно мотая головой), а я стою сзади и слушаю, как зеленый халат шуршит от ее движений и как шипит газ.
Наутро донна Веккьо сказала, что мои каникулы закончились (у нее образовались другие планы, и мои надежды на новогодний ужин пошли прахом). Возвращение в интернат казалось невозможным. Лицо Лучаны, прижимавшей меня в коридоре и больно щупавшей между ног, стояло у меня перед глазами. Изо рта у нее несло сердечными каплями, уж не знаю почему. В интернате капуцинов воняло практически от всех, хотя зубной пасты и мыла давали вдоволь. И все были озабочены сексом, куревом и возможностью сбежать в город. Куревом можно было откупиться от любой напасти, но мне негде было его взять, приходилось выполнять то, что велели. В основном мне велели мыть полы вместо дежурных по этажу, но бывало и похуже. Иногда старшие приходили к нам в комнату, вставали у стены, спускали трусы и приказывали их обслужить. А не хочешь, тогда грызи стекло.
Возвращаться туда было хуже смерти. У меня было чувство (когда донна Веккьо сажала меня в набитый народом междугородний автобус), что я собираюсь сунуть голову в глиняное гнездо, полное шершней. Всю дорогу мне удавалось держаться и не трястись, но на выходе из автобуса обнаружилось, что джинсы были мокрыми.
Похожее ощущение накрыло меня через несколько лет в автобусе, направлявшемся на юг, в бабкино поместье: у меня свело скулы, руки задрожали, а в животе заплескалась ледяная вода. Пришлось сказать себе, что того, кто провел четыре года в интернате капуцинов, ничто уже не способно удивить.
Маркус. Воскресенье
— Я не здешний! — сказал Маркус пасмурному полицейскому, когда тот зашел на террасу кафе прямо с улицы, перешагнув лавровые кусты, и поманил его пальцем. — Погодите, я сейчас переставлю ее подальше.
— Синьор заплатит сейчас или зайдет в участок? — спросил полицейский, глаз его было не видно из-за нахлобученного на лицо желтого капюшона, но голос был молодым, и это вселило в Маркуса надежду.
Он уже два часа сидел под полосатым тентом, по тенту стучал дождь, из кухни пахло горячим грибным супом. Все лавки в деревне были закрыты, народ толпился у церкви с пальмовыми ветками, изнутри доносилась органная музыка, и пообедать было решительно негде. Утром Маркус зашел в скобяную лавку, где хозяином был пакистанец, не признающий пасхальной недели, и долго рылся в развале в поисках адаптера для зарядки телефона. Хозяин лавки наблюдал за ним с ленивым любопытством, потом спросил, чего он хочет, и ловко вытащил адаптер из ящика с железной мелочью. Потом он задал привычный вопрос о планах на сегодня, местные отвечают на него неопределенным кивком, но Маркус честно сказал, что собирался пойти пешком в Фуроре, посмотреть на водяные мельницы.
— Давно хотел увидеть место, где Росселлини снимал «Любовь», — добавил он, — с Анной Маньяни в главной роли. Вы его видели?
Хозяин лавки только рукой махнул в изнеможении. Он дважды пересчитал мелочь, не говоря ни слова. Ему было лет на восемь больше, чем Маркусу, но на руках уже проступили пигментные пятна, и повадки были шершавые, стариковские.
— Не смотри на карту, парень, — сказал он потом, — а если смотришь, умножай все на три. Этот Фуроре в семи километрах, только если из космоса глядеть, идти туда полдня, а ехать не меньше часа, да еще по серпантину. И тормоза нужны получше, чем у «форда».
Выйдя вслед за полицейским на улицу, Маркус понял, что сесть за руль, чтобы отвезти машину на стоянку, будет еще большей ошибкой. В Южной Италии на хмельного водителя смотрят с пониманием, но Маркус выпил уже два полулитровых графина, и в голове у него слегка мутилось. В полдень, зайдя в душный от сырости зальчик траттории, он принюхался и хотел было выйти, но подавальщик заметил его колебания, быстро вынес под навес плетеный столик и вытер скамейку полотенцем:
— Садитесь на веранде. Дождь скоро кончится, а у нас отличный пино.
Дернул же черт взять машину, думал Маркус, шагая за полицейским к тупику, где он оставил свой «форд», мог ведь поехать на автобусе со станции Тибуртина. И мокасины замшевые напялил, пижон, хотя и слышал по радио прогноз погоды. Полицейский шагал размашисто, опустив голову, струи дождя стекали по его спине медленно и на удивление ровно, будто прокладывали русла в желтой непромокаемой ткани.
— Вот, возле самых ворот кладбища!
Сержант остановился, приподнял капюшон и окинул Маркуса презрительным взглядом. Глаза у него были яркие, синие, зато лицо казалось небрежно вылепленным из бурой глины. Многие местные так выглядели: красавцы наполовину, будто глаза им вставляли из осколков синей вьетрийской мозаики, втыкали прямо в глиняную маску, не дожидаясь, пока высохнет.
— Ты не понимаешь или придуриваешься? — спросил полицейский. — Здесь лежит моя бабка и вся ее семья, на этой площадке по воскресеньям ставят горшки с цветами, наши женщины ее моют с мылом, ползают тут, отклячив задницы. А ты бросил здесь свою тачку, как будто не видел знака: cimitero. Да еще в Пальмовое воскресенье, когда у людей праздник. Ты видел знак?
Маркус попытался примирительно улыбнуться, но у него почему-то свело лоб и щеки. Порывшись в карманах, он достал бумажник и, вынув из него двадцатку, протянул ее полицейскому:
— Возьмите, офицер, а я отгоню машину к мотелю. Квитанция не нужна.
— Это что еще такое? После праздников приедете в участок и оплатите штраф. — Парень посмотрел на деньги и насупился, глина подсыхала прямо на глазах. — Я хочу видеть ваши права.
— Права-то здесь при чем? — удивился Маркус. — Я просто поставил машину не там, где полагается. Это ведь мелкое нарушение, верно?
Сержант смотрел в сторону, синие глаза поблекли и затянулись птичьей пленкой. Парень из той породы, что любую попытку сопротивления принимает как личный вызов, подумал Маркус, протягивая права, прежний сержант был точно таким же, только помоложе. А может, это он и есть?
— Ключи тоже, — заявил сержант, протянув руку ладонью вверх. — Я сам отгоню машину на паркинг возле здания полиции, а вы пойдете пешком.
Маркус вернулся в закусочную и расплатился. Допивать он не стал — сквозь невидимую прореху в полосатом тенте на скатерть летели быстрые капли, в винном бокале стояла розовая дождевая вода. Подавальщик посоветовал не медлить и отправляться прямо в polizia, пока у сержанта не кончилось дежурство. Здесь редко бывают иностранцы, вот Джузеппино и куражится, сказал мальчишка, но говорят, к нам скоро проведут автостраду, и начнется совсем другая жизнь.
Другая жизнь, думал Маркус, стоя на площади и чувствуя, как вода понемногу заполняет его мокасины. Что этот пацан называет другой жизнью: подземные гаражи, жареного цыпленка из Кентукки, ржавое концептуальное железо в городском сквере? Будь у меня деньги, хоть какие-нибудь деньги, я бы связал свои рубашки в узел и перебрался сюда на веки вечные. Пока тут не настала другая жизнь.
Два дня назад, когда Маркус понял, что снова увидит Траяно, ему стало не по себе, хотя он и думал об этом уже несколько лет. Но одно дело — думать, а другое — увидеть электронный билет, присланный римским издательством. Складывая одежду в сумку, он поймал себя на том, что ему хочется сунуть туда старый вельветовый пиджак, в котором он обедал в столовой «Бриатико», куда по вечерам не пускали без галстука. Он помнил эту столовую с витражными окнами, помнил запах сероводорода в гулких залах, где пациентов купали в маслянистой грязи, зимний сад, где за стеклом теснились лиловые листья, помнил даже заусенцы мозаичного пола в холле — прохладного, когда утром идешь по нему босиком.
Полицейский свернул к приземистому кирпичному зданию, ткнул в него пальцем и ушел, не оборачиваясь. На крыльце участка стоял высокий, наголо бритый старик в шафрановом одеянии, похожий не то на монаха-бхикшу, не то на дорожного рабочего. Маркусу он кивнул, будто старому знакомому. От него пахло вчерашней выпивкой и дегтем, а шафрановые одежды оказались рыжим плащом, перемазанным белой краской.
Стоило Маркусу войти в служебное помещение, как дождь кончился, и солнечный свет вычертил на полу квадратики оконных решеток. Он пригладил волосы, подошел к дежурному и получил указание сесть и подождать. Дверь в кабинет начальника была закрыта, имени на табличке не было, да и таблички не было, просто листок за стеклом. Половину стены занимала карта провинции, на булавке с зеленым флажком, воткнутой в излучистый контур берега, значилось: Аннунциата делла Сори.
Все правильно, подумал Маркус, зевая, такие заброшенные места должны называться завораживающе. Трудно поверить, что было время, когда я катался по этому берегу, как сухой колючник, с рюкзаком, набитым шнурами, мокрыми трусами и ворованными лимонами. В компании девушки, которая любила ходить босиком.
В мокасинах Маркуса хлюпала вода, и он решил снять их и вынести на солнце. Парень за конторкой встрепенулся, помотал головой и показал на коридор, уходящий влево от двери комиссарского кабинета. Потом он нарисовал в воздухе моток туалетной бумаги, ловко его размотал и набил ей воображаемую туфлю. Почему итальянцы разговаривают с иностранцами как с глухими, думал Маркус, идя по коридору, в конце которого белели две одинаковые двери. Неужели мой итальянский за шесть лет так запаршивел?