Я долго вертела бумажник в руках, стараясь выровнять дыхание и набраться сил для продолжения разговора. Дорогая кожа с пупырышками, потертые уголки. Монограмма, вытисненная золотом, похожа на букву А, вокруг нее переплетаются кольца.
Я открыла бумажник, увидела в одном из отделений водительские права Аверичи и поняла, что впервые вижу его лицо. Крестьянское лицо с бугристым лбом. Короткий убедительный ежик, на военный манер. Странно думать, что это лицо было размыто, словно глиняная маска, а в глазах стояла дождевая вода.
Комиссара позвали в дежурку, и я ушла из участка, понимая, что Ли Сопру не собираются допрашивать, хоть кол на голове теши. Похоже, принеси я туда видеопленку с записью убийства, где лицо капитана в брызгах крови будет показано крупным планом, меня все равно обвинят в попытке оклеветать респектабельного члена Comune di Traiano.
Что же, мне так и смотреть из окна, как он гуляет по двору в своей красной куртке, думала я, сидя на окне в процедурной. Сестра мародера, сказал комиссар, и во мне как будто косточка хрустнула. Я все это время знала, что так оно и есть. Но стыд, оставаясь тайным, не выедает глаза. Скоро все узнают, и на нас с мамой будут смотреть, как смотрели на жену кузнеца Агостину, когда кто-то обвинил ее в заговорах на выкидыш и в том, что она якобы жарила змей.
Вот тебе и честное благородное слово. Представляю, как Бри шел домой в темноте, напрямик, через оливковые посадки, ежась от холода в своем легком пальто, сжимая чужой бумажник в кармане. Фонари на этой тропе горят всю ночь, но расстояние между ними шагов в двадцать, время от времени ты идешь в полной темноте, освещаемый только луной. Была ли луна полной в ту ночь?
Бри не стал второпях потрошить бумажник и выбрасывать его в кусты, как сделал бы любой сообразительный вор. Он принес его домой как законную добычу. Мой брат обокрал мертвеца.
Люблю «Бриатико» в такие часы: он весь залит ленивым яблочным светом, на втором этаже закрытые ставни нарезают свет серпантином, а на первом он беспрепятственно проникает повсюду, быстро согревая пробковый пол. Я прихлебывала кофе и думала о том, что мое горе понемногу отступает, сворачивается стружкой, сходит, будто кора с эвкалипта. А я думала, что отчаяние будет выходить, будто сломанный корень зуба из десны — в брызгах крови, со скрежетом и криками. Выходит, я мало любила своего брата?
Жаль, что Бри не успел рассказать мне подробностей. Тот телефонный разговор был слишком коротким, у меня было незнакомое ощущение, что брат не хочет со мной разговаривать. Что я ему досаждаю. Он сказал, что нашел настоящее сокровище, но не сказал, что оно принадлежало Аверичи. Границы между «найти» и «украсть» у него всегда были немного размыты.
За второй чашкой я не пошла: мне хотелось сидеть неподвижно, подставив лицо солнцу, и слушать, как в хамаме шлепает тряпкой уборщица. Я знала, что капитан виновен, и змеиная отметина тоже это знала. Все мои улики были косвенными, чтобы это понимать, не нужно даже учиться на факультете истории и права. Только дело здесь не в уликах, и даже не в мотиве. Дело в том, что Агостина, жена кузнеца, называет presentimento mistico.
Оставалось только убить Ли Сопру самой. Отравить? Проще сказать, чем сделать. Капитан не принимал таблеток, не обедал в столовой, не ходил на витаминные уколы. Он просто жил в отеле, как живут на курорте, молодильная грязь ему не требовалась, и старость его не пугала. Я бы сама жила здесь всю жизнь, не будь «Бриатико» чем-то вроде заколдованного леса с чудовищами.
Я открыла левую створку окна и вдохнула соленый воздух. Лиловые тучи плыли быстро, будто лодки, а белые лодки стояли неподвижно. Где-то там, среди них, качается узконосая «Витантонио падре», на которой Бри ходил несколько месяцев, пока не поссорился с владельцем. В шесть часов я бросала все дела и бежала в порт, чтобы посмотреть, как лодка подходит к причалу.
Вот они кидают канаты на берег, где их поднимает старый владелец, который уже не ходит в море, зато орет так громко, что слышно, наверное, в Греции. Витантонио закидывает петлю на тумбу, кто-то из команды прыгает на берег, и с лодки сразу начинают передавать ящики с рыбой и морскими гадами — первым делом рыба, потому что скупщики уже ждут с тележками.
Возле лодки скромно стояли любители дармовой рыбки — эти всегда в порту по вечерам, они даже подносить не помогают, просто стоят там с задумчивыми лицами, и все им чего-нибудь да кидают. Бри говорил, что среди них вроде есть рыбаки, лишившиеся работы, но кто там разберет.
Потом брат снимал свой комбинезон, брал из ящика несколько рыбин на обед, мыл руки под холодной струей из портовой колонки, и мы отправлялись домой, сначала вдоль кирпичной портовой стены, потом через площадь с фонтаном и потом еще семь километров по шоссе.
Помню, как, разглядывая лица на пристани, я прижималась к брату крепче и думала: неужели и у меня будет такое лицо? Гребенка в желтых крашеных волосах, как у рыбной торговки, войлочные боты, как у старухи, что дремлет в дверях своей квартирки, выходящих прямо на проезжую часть. Отодвинешь тюлевую занавеску — и сразу увидишь мадонну в стенной нише, телевизор и кровать, а больше там нет ничего.
У меня будет длинное лицо, как у хозяина портовой траттории, с отвисшей нижней губой, перламутровой, похожей на еще живую креветку. Или круглое, сморщенное лицо, как у зеленщика, с сонными глазами, оживляющимися, только когда он берется гонять мух по своей лавке. Как вообще можно жить с такими лицами? Каково мне будет жить с таким лицом? Столько лиц, столько лиц, а хороши только дети.
В открытое окно ворвался внезапный ветер, створка хлопнула, похоже, снова будет шторм, вот и чайки весь день сидели стаей. Завтра с утра в расписании только гимнастика на террасе, подумала я, значит, если будет шторм, можно отоспаться до полудня. Проходя мимо хамама, я взглянула на часы — семь утра — и зашла в банную раздевалку за свежим халатом.
Между стенкой душа и бельевым шкафом обнаружилась початая плоская бутылка коньяка. Судя по этикетке, довольно дорогого: Richard в золотых виньетках. Чем, скажите на милость, здесь занимались вчерашние пациенты? Недолго думая, я сунула бутылку под сложенный вчетверо халат и отнесла к себе, чтобы выпить после дежурства. По крайней мере, буду спать как убитая.
Садовник
После вечера в прачечной я понял, что такое смертельное отвращение.
Хотя нет, я понял это раньше, когда отец взял меня, шестилетнего, в лес, пообещав, что мы посмотрим на зайцев, растущих на деревьях. Лес был засыпан мартовским рыхлым снегом, я проваливался в него по колено, оставляя глубокие черные дыры, снег набивался в валенки, но странным образом не таял, эта мысль занимала меня некоторое время, пока я не увидел первого зайца.
Заяц висел на березе головой вверх, словно таинственный светлый плод, береза была черной и корявой, но тоже таинственной. Потом отец повел меня дальше, и мы нашли еще двух зайцев, они росли только на березах, и я попытался найти этому объяснение, но не смог. Отец снимал варежки, доставал перочинный нож и срезал их с березы, укладывая в сумку, потом мы вернулись на станцию, и всю дорогу домой я думал о том, как мы отогреем замерзших зайцев возле кухонной батареи.
Когда мы сошли с электрички, отцу надоело меня морочить, и он рассказал мне про силки и приманку, даже руками показал, как разгибается березовый хлыст, пригнутый к земле, показал и длинно присвистнул. Тогда я испытал это в первый раз. Смертельное отвращение. А теперь — во второй.
Я дождался, когда в отеле включили свет, проводил медсестру до кладовой и помог разложить белье по полкам. Потом я пошел в свою комнату, сел на кровать и уставился в стену. Стоило мне положить руки на колени, как они сжались в кулаки и онемели, распухнув от бессмысленного усилия. Пережить новое знание было невозможно. Я спал с маленькой тварью. Я брал в рот ее пальцы, которые повернули ключ в замке часовни Святого Андрея.
Все, что я знал, обернулось насмешливой пустотой, сырой и гулкой, как подвал гостиничной лавандерии. Мне предстояло сделать в голове форточку, чтобы безумие могло влетать и вылетать, когда ему понадобится. Просидев так несколько часов, я свалился на кровать и заснул. Разжать пальцы у меня так и не получилось. Мне снился учитель латыни из ноттингемского колледжа, кажется, в бороде у него были крошки от яйца, которое он ел на завтрак, — он вечно делал это на ходу, торопливо, выбрасывая скорлупу в урну перед тем, как войти в аудиторию.
Во сне он писал на доске фразу: in girum imus nocte et consumimur igni. Ночью идем в хоровод, и нас пожирает огонь. Потом он отошел от доски, поднялся к самой верхней скамье, где я сидел, не открывая тетради, нагнулся ко мне и прошептал прямо в ухо: забвение — защитный механизм души, некоторые стекла должны покрываться копотью, чтобы можно было не ослепнуть, глядя на завтрашний день.
Проснувшись, я уже знал, что мне нужно делать.
Для начала я отправился на кухню, где выпил кофе с поваром и Пулией, которые появляются там раньше всех. Старуха рассказывала повару о владельце маслобойни в Траяно, который помер прошлой весной, спьяну свалившись в котел, где отстаивалось оливковое масло. Пулия из тех людей, что говорит о похоронах с таким удовольствием, с каким говорят о венчаниях, глаза у нее мерцают, губы дрожат, низкий голос пенится. Так и плавал там лицом вниз, весь промасленный, а ослик ходил себе вокруг пресса и крутил жернова, сказала она, качая головой в чепце, и повар понимающе усмехнулся.
Все говорят об образе жизни, но никто не думает об образе смерти, сказала Пулия чуть позже и вопросительно посмотрела на меня. Будь мой итальянский получше, я процитировал бы им Махабхарату: наслаждения, возникающие от неведенья, — жернова маслобойни, они выполняют дело силой вожделения. Но я промолчал, допил кофе и отправился в деревню.