Картахена — страница 44 из 82

Ли Сопра вскрикнет и попробует содрать бахилу с головы, но я буду держать резинку крепко, его руки будут скользить по мокрому пластику, тогда он извернется и двинет меня ногой в живот, я упаду на спину, но резинку буду держать крепко, очень крепко, и капитану придется упасть вместе со мной. Он вцепится мне в шею своими жилистыми руками, я увижу его залепленный пластиком рот, раздутые ноздри, но я буду держать резинку крепко, и его хватка ослабнет, глаза закроются, губы сомкнутся. Потом я сниму бахилу с его головы, потрогаю вену на его шее и столкну тело в воду. Вот как все будет.

Глава четвертая. Пепельная среда

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

Нынче утром Джузеппино подстрелил пару диких гусей в имении Ди Сарпи на соседнем холме, он вечно туда шляется на казенной машине под видом дорожного патруля, хотя никто его патрулировать не просил. Однако сегодня мы намерены ощипать и зажарить гусей у него во дворе. Присоединяйся, падре.

Наше дело не продвинулось ни на шаг, если не считать очередного явления траянской девчонки: на этот раз она принесла кредитку покойного Аверичи, уверяя, что горничная обнаружила ее в комнате капитана. Ну да, капитан пристрелил хозяина богадельни и гуляет с его карточкой, на которой, как всем известно, нет ни копейки, потому как покойный был деревенщина, каких свет не видывал, и признавал только наличные. Я бы на его месте делал то же самое, имея жену, которая в любой день может очистить счета и сбежать с каким-нибудь плотником или инструктором по гольфу. Одним словом, его карточкой только изморозь с лобового стекла соскребать в январский день в горах.

Однако она упорная, эта студентка, в прошлый раз она приволокла нам с сержантом новенькие рояльные струны и утверждала, что это гаррота, которой задушили ее брата. Когда я сказал, что брат умер, задохнувшись под тяжестью соли, а следы на шее у него от того, что труп тащили из рощи на рыночную площадь, она разозлилась и заявила, что в местной полиции мачете от хлебного ножа никто не отличит. Хорошо, что я не сказал ей о настоящей улике, смысл которой до сих представляется мне весьма туманным.

Я ведь говорил тебе, падре, что в траве возле беседки сержант нашел дырявый носок? Я даже на экспертизу его отправлял! Дырка в нем от пули, а крови нет ни следа, и как это понять, скажи на милость? Такие носки носит только женская обслуга, голубой, как вся униформа в «Бриатико». Только вот спрашивать не у кого, они горой друг за друга стоят — никто в тот вечер не отлучался, говорят, все были на виду.

Расскажи я об этом студентке, она из этого носка сделает такие выводы, что нам придется всю гостиницу опрашивать заново. Однако, признаюсь тебе, падре, от такой помощницы я бы не отказался. Начинаю думать, что за ее упорством кроется та скользкая и богопротивная вещь, которую некоторые называют женским чутьем. Бумажник хозяина и впрямь могли подбросить к мертвому телу юного Понте, чтобы перевести стрелки на деревенских.

О чем это говорит?

О том, что бумажник был у человека, убившего мальчишку, с собой. А значит, он и есть тот, кто пристрелил Аверичи в усадебном парке. И тот, кто пытается морочить мне голову с начала февраля. И еще тот, кого пора уже взять за ноги и хорошенько потрясти вниз головой.

Я намерен поступить не по-христиански, падре, и не уверен, что стану раскаиваться. Часовню восстанавливать надо? Надо. Глядишь, из убийцы и выпадут недостающие сорок тысяч. А то и больше.

Садовник

Одолжив у портье брезентовую куртку, я взял наушники, вышел за ворота, спустился к морю и провел там около часа, глядя, как донная мгла, поднявшаяся во время грозы, затягивает берег зелеными скользкими нитями. Брамс, однако, не помогал. Мои нервы жили своей собственной, какой-то насекомой жизнью, пробиваясь сквозь кожу, будто усики богомола, мою голову распирало гудящее шмелиное электричество концерта номер два.

Утром я столкнулся лицом к лицу с библиотекаршей, хотя был уверен, что в клубе никого нет. Она материализовалась у меня перед носом и так мрачно сказала доброе утро, что утро сразу испортилось. А я-то надеялся выпить кофе и полистать свой любимый альбом с алтарями, такой огромный, что тащить его в комнату нет никакой возможности.

С тех пор как я поговорил с Петрой в темной прачечной, меня посещают странные сны. То мне снится Тирренское море, покрытое толстой коркой льда, то сицилийские демоны-близнецы, то чертово колесо в парке аттракционов, скользкая деревяшка, на которой напрасно взываешь о помощи, проносясь мимо карусельного служки. Но чаще всего мне снится железный ключ.

Будь у меня этот ключ, я похоронил бы Паолу там, где она хотела быть похоронена. В морской воде. Она сама так сказала, когда мы лежали ночью на берегу, обнявшись, чувствуя, как медленно остывает нагревшийся за день песок. Не хочу, чтобы меня сожгли, сказала она, пепел бесполезен, другое дело — накормить собой стаю голодных плотвичек.

Моего друга Фиддла сожгли, а я даже на похоронах не был. Мою мать тоже сожгли, хотя у нашей семьи есть место на кладбище, там еще двое поместятся. Я должен найти ключ, бросить его в море и перестать писать эту книгу. Пока я пишу ее, мои ноздри заполняет сухой запах сожженного дерева и холодный дым, и если роман — это леса, построенные вокруг одной мысли, то у меня они строятся вокруг одной ночи.

Женщина, с которой я провел эту ночь, была мавкой, бросившей меня ради плавания в свободных водах, я несколько лет выводил буквы своей яростью, своим недоумением, да чего там — всем телом, которое по ней тосковало. После разговора в прачечной все изменилось. Теперь я знаю, что женщина, с которой я провел эту ночь, была босоногой художницей с косичками, вполне вероятно, мечтавшей о свадьбе, рисовых зернах и конфетти, в ней не было ни темного хладнокровия, ни отстраненности, которые девять лет сводили меня с ума. Она и не думала оставлять мне пепельный знак о том, что все кончено. Она сама стала этим знаком по вине двух жадных деревенских детей. Тогда о ком же я пишу?

flautista_libico

Когда становишься жертвой, убивать легко.

Тело — это всего лишь поверхностное натяжение воды, под водой в нем живет моя смерть. А в твоем теле — живет твоя, не сомневайся. Когда я тебя убиваю, наши смерти говорят друг с другом, понимаешь? Вопрос только в том, кто из нас крепче ощущает безнадежность происходящего. Кто вернее знает, какое все вокруг слабое и на какой перетертой нитке оно держится.

Жертвой стать нетрудно, стоит только почувствовать течение хаоса. В детстве мне нравилось залезать в ручей, бегущий в ложбине на самой окраине бабкиного парка: если встать правильно, на самую середину, то чувствуешь свои пятки гладкими маленькими раковинами, постепенно уходящими в ряску. Потом надо закрыть глаза и стоять неподвижно, расслабив колени, пока не услышишь, как вода смешивается с твоей кровью, и ты начинаешь стелиться по воздуху, точно водоросль по тинистому дну. С хаосом похожая штука. Чем глубже ты в нем утопаешь, тем легче поверить, что ты жертва обстоятельств, а значит, тебе не нужно просить прощения. Течение ведет тебя, качает, и все вопросы к пруду: к прозрачным дафниям, лептодорам и стрелолисту. А если не выходит смешаться с водой, то что ж, можно и притвориться.

В интернате мне приходилось притворяться, чтобы понравиться учительнице пения — она кормила меня миндальными сухариками, которые приносила к чаю из вольного мира. Мне хотелось петь ей вокализы с утра до вечера, недостижимую Бразильскую бахиану номер пять, а потом шуршать промасленной бумагой и смотреть в ее спокойные глаза (глаза тоже были из вольного мира — и тоже миндальные).

В группе было еще семь человек с голосами и слухом, отобранных для показа начальству (раз в год в интернат приезжали патроны из столицы), ходила легенда, что тот, кто им понравится, может получить шанс (какой шанс — никто не знал, и оттого за этот шанс все готовы были из кожи вон вылезти). Учительница пения сказала, что петь царицу ночи под ее аккомпанемент буду я и что обсуждать тут нечего.

Вечером того же дня меня поймали на выходе из столовой, где была моя очередь мыть тарелки и протирать столы (это была дивная синекура, можно было до самой ночи греть себе чай в огромном чайнике и доедать обрезки, оставленные поваром). Меня затащили обратно в кухню, сняли крышку с огромного котла с супом (его всегда варили на два дня, так что половина супа была еще в котле) и окунули туда лицом — прямо в месиво ракушек, вонючих потрохов и жирного склизкого мяса. Дыхание у меня восстановилось не сразу (не столько от потрохов, набившихся в рот и в нос, сколько от возмущения), пришлось долго отплевываться и вертеть головой, сидя на полу.

Те, кто пришел в столовую, стали в кружок и смотрели на меня: выйдешь на сцену, тварь, мы тебя утопим в перловой каше, сказали мне, только оттуда ты уже не вылезешь. Не знаю, кто из них получил мою роль (представления мне увидеть не пришлось), знаю только, что никто из семерых не был взят небожителями на небеса.

Я ведь не сомневаюсь, что все семеро умерли.

Маркус. Среда

Почему он тогда не начал ее искать?

Деревенские дети, с которыми он столкнулся в парке, сказали ему, что девушка с рюкзаком вышла из поместья через парадный вход и направилась в сторону моря. Почему он не бродил по деревне, расспрашивая прохожих, не прочесывал окрестные пляжи, не отправился в полицию, наконец? Почему он сидел на мокром пляже и читал свою потрепанную Дикинсон, закутавшись в стеганую нейлоновую подстилку, вынутую из палатки?

Потому что его душила ярость — вот почему. Первую ночь он действительно провел в ожидании, вздрагивая от каждого звука, похожего на шаги по прибрежной гальке, прислушиваясь к тяжелому плеску воды и чаячьим крикам. А утром, разбирая оставшиеся от костра угли, чтобы сварить себе кофе, он вдруг понял все и сел на землю.