— Соседка как раз принесла еду. — Женщина подошла поближе. — Зачем ты пришел, мой мальчик? Не можешь успокоиться? О, я знаю.
Я молчал, чувствуя, как пальцы наливаются знакомой тяжестью. За все время, что провел в «Бриатико», у меня еще не было ни одного приступа, нет, был один, с непривычки, когда весь вечер пришлось стучать по клавишам.
— Ты так похудел. — Она качала головой, как фарфоровый китаец, от плеча к плечу. Глаза у нее были чистого синего цвета, такой цвет в моей коробке с красками назывался персидской синью и закончился одним из первых. Глаза были хороши, но их портило беспокойное движение зрачков.
— Скоро ты станешь свободным, — сказал она, — я тебе помогу. Я прочла записи твоей сестры и знаю, что мне делать. А пока этот день не наступит, я не стану чесать волосы и стричь ногти. Честное благородное слово.
— Я попозже зайду, — сказал я, спрятав опухшие кулаки за спину.
Странное чувство испытываешь, когда тебя принимают за кого-то другого. Женщина пожала плечами и вернулась на крыльцо, заметив перед этим, что мой отец, который работал на днях в саду, разбросал все камни на заднем дворе, да так и оставил в беспорядке. Я свистнул пса и пошел, почти побежал к калитке. Мне казалось, что мой уход расстроил хозяйку и что она смотрит мне в спину, но, обернувшись, я увидел, что на крыльце никого нет.
Мать Петры могла бы сойти за англичанку, думал я, возвращаясь ни с чем в богадельню, в ней нет ничего южного, местного — ни мелких черт, ни порывистых движений, ни шелковичных теней под глазами. Такую женщину можно увидеть в лондонской кинохронике времен Второй мировой: впалые скулы, фетровая шляпка надвинута на выгнутую бровь, подрисованные бежевым гримом чулки, лопатки сведены в ожидании воздушного налета, на туфлях черная мягкая пыль или известковый порошок.
Петра
В тот день, когда Ли Сопра утонул, на гостиничном пляже ни души не было, а на бесплатном, за обломком скалы, маячил Дуче в своих обвислых трусах, махал руками и бормотал что-то угрожающее. Дуче, это я его так прозвала. На самом деле это просто худыш без имени, коротконогий и страшно волосатый, вечно он стоит на камне и принимает разные позы, особенно любит руку вытянуть и гордо осматриваться.
С тех пор как на берегу разбили школьный палаточный лагерь, Дуче стал появляться чаще, дети угощают его печеньем, будто пса. Печенье бросают прямо с уступа, на котором стоит кухонная палатка, мама говорила, что там есть казан для риса и плита, которая топится углем. От школьников много шума и грязи, я слышала, как постояльцы жаловались на музыку, которую в ясные ночи слышно даже в отеле. Маленький пляж, на который дети спускаются, прыгая по камням, будто веслоногие лягушки, уже завален обертками от мороженого и апельсиновой кожурой. Ладно, зато нашим деревенским теткам есть где подработать.
У волнолома я встретила китаянку, и дальше мы пошли вместе, через парк. Она сказала, что за апрель получила пару записок от хозяйки, где та утверждает, что дважды застала массажный салон пустым, а у дверей обнаружила недовольных пациентов. Эти записки обычно немногословны, потому что дело не в тексте, а в самом факте получения, вроде черной метки у пиратов. Только у нас они голубые.
— Иногда я не высыпаюсь, — сказала китаянка мрачно, — вот и приходится днем наскоро прилечь где ни попадя. Угораздило же вдову заявиться в это самое время!
Когда мы подходили к отелю, то наткнулись на двух позитанцев, что промышляют на паркинге: открывают машины пляжников, кошельки потрошат и подкидывают потом в железную урну — кошельков в ней бывает не меньше, чем трески в рыбацкой корзине. Позитанцы протрусили мимо нас с озабоченным видом, один из них произнес uomo annegato! утопленник! — и тут меня кольнуло тревожное предчувствие, я даже остановилась. Левую ягодицу будто крапивой хлестнули.
Мы с китаянкой только подходили к аллее, как уже ясно стало, что случилась какая-то дрянь. На паркинге толпился народ, по газону ходили полицейские в форме, на лужайке перед главным входом стояли санитарные носилки, а на носилках лежал мертвец, это я сразу поняла. Мертвецы лежат не так, как живые, они похожи на фигурки воинов, которые до сих пор находят в траянских склепах. Когда мы подошли поближе, меня заметил фельдшер Нёки и заорал, не стесняясь полицейских:
— Смотри-ка, на нем куртка, как у нашего капитана, красная ветровка с медведем, да что куртка, это же сам Ли Сопра и есть!
— Не может этого быть.
— Да говорю тебе, это он, Петра! — Он вытянул шею и сморщился. — А задница у него крепкая, как у молодого, выглядит даже лучше, чем лицо. Кой черт понес его купаться в такую погоду?
Кроме куртки, на теле ничего не было, море стянуло с человека штаны и ботинки, а куртка была завязана шнурками у подбородка и удержалась. Мертвец лежал ничком, он казался неестественно белым и длинным, наверное, море долго его полоскало, вытянуло все краски и расплющило, будто крабовый панцирь. Комиссар, что стоял у машины с мигалкой, заметил меня и знаком велел подойти. Нёки пошел было следом, но передумал и повернул к себе в амбулаторию, а мне комиссар сказал сурово:
— Где вас носит, сестра, почему на рабочем месте не сидите? Полный отель народу, а поговорить не с кем. У постояльцев провалы в памяти, администратор в городе, а кастелянша заперлась у себя и рыдает.
— А разве старшая сестра не здесь? — Я оглянулась и сразу ее увидела.
Пулия сидела на скамейке в парке, ее желтую вязаную кофту издалека видно: она ее поверх формы надевает, несмотря на запрет. У нас тут столько запретов, на всякий чих не наздравствуешься. Мне показалось, что Пулия плачет, но, подойдя поближе, я поняла, что она просто сидит, опустив голову. Я села рядом и стала гладить ее по спине.
— Кто из персонала отвечает за купание стариков? — Комиссар подошел к нам, сердитый и взъерошенный.
— Ну я, например… — Я продолжала гладить спину Пулии. — И что с того? Погибший купался один, нарушая правила, так что отель за него не отвечает. Он ходил в заброшенные туфовые каменоломни, там даже гулять опасно, не то что нырять. Вы ведь его в лагуне выловили, верно?
— Его не мы выловили, а рыбаки. — Комиссар ткнул пальцем в сторону деревни. — Завтра рыбный рынок в Мете, вот они и вышли в море в ранних сумерках. Еще повезло, что тело заметил какой-то придурок, отиравшийся на диком пляже, принялся бегать и кричать, вот рыбаки и услышали. А то до сих пор болтался бы ваш капитан в приливе с голым задом.
— Ох, господи! — Пулия резко встала, отбросив мою руку. — Не могу я вас слушать. Хороший человек умер, а они зубы скалят.
Проводив ее на кухню, к повару, который не мог отлучиться и ждал новостей, я спустилась в свою комнату, подняла матрас и достала бутылку коньяка, найденную в хамаме, за шкафом с полотенцами. От бутылки почему-то пахло лечебной грязью. Я припрятала ее на черный день, я и подумать не могла, что черный день настанет ровно через сорок восемь часов.
Когда я спускалась в подвал, полицейская машина включила сирену, чтобы разогнать зевак с дороги, и уехала. Вслед за ней подалась машина из больницы: капитана повезли в морг. Может быть, его положат на тот же самый железный стол, на котором лежал Бри. Моего брата вспороли, как рыбину, как касатку на палубе китобоя, выпустили из него потроха и швырнули в трюм, в заморозку, в небытие. Теперь то же самое сделают с его убийцей, жаль, что он успел прожить в три раза больше.
Гори в аду, Ли Сопра, сказала я вслух, устроившись в прачечной на ступеньках, и стала пить коньяк прямо из горлышка. Коньяк был мерзким на вкус, зато крепким на удивление: не прошло и двух минут, как перед глазами у меня поплыли блестящие паутинки, руки стали неметь, и пришлось спуститься в подвал и прилечь на тюках с бельем.
Прошло сорок девять дней с тех пор, как я начала искать убийцу брата, и меньше суток с тех пор, как я предъявила ему обвинение. Теперь он мертв. Почему же я не чувствую, что мой брат отомщен? Этот Richard оказался тем еще зельем, почище анисовки, которой я отравилась на втором курсе в Кассино. Я чувствовала, что по лицу бежит горячий пот, трещины на потолке слились в одну большую черную змею, она шипела и показывала длинное извилистое жало, издали похожее на хлебный нож. Я вцепилась руками в края тюка и представила себе, что лежу в лодке и меня медленно несет к берегу.
Потом я увидела брата входящим в подвал. На нем были белая льняная рубашка, шорты и шлепанцы на босу ногу. Я хотела окликнуть его, но зубы у меня смерзлись в ледяной ком, а язык метался за ними, не в силах растопить этот лед. В волосах у брата сверкала соль, похожая на искусственный снег. В декабре его раскладывают в витринах траянских лавок, чтобы напомнить о том, что где-то бывает зима.
Брат спустился по ступенькам и пошел в сторону машины, в которой сушили белье. Машина занимала всю стену, и люк у нее располагался не спереди, как у остальных, а сверху. Чтобы засунуть в нее простыни, мне всегда приходилось вставать на стул. Брат тоже встал на стул, открыл люк и спрыгнул в машину. Она включилась сама собой, загудела и принялась вращать брата в сушильном барабане. Я видела его лицо в стеклянном окошке, лицо появлялось там каждые несколько секунд, такое же безмятежное, каким было в тот день, когда я увидела его в последний раз.
Я помню первое марта так ясно, как помнят день собственной свадьбы. Начиная с той минуты, когда я сошла с автобуса и направилась к нашему дому. Помню, что мне не попалось по дороге ни одного человека, и я подумала, не женится ли кто-то, хотя церковные двери были заперты. У самого дома я столкнулась с незнакомой женщиной, она смотрела на наш сад, вытянув шею, как будто там не росли такие же розовые кусты, как повсюду в Траяно.
— Петра, — услышала я за спиной. — Тебе комиссар дозвонился?
— Комиссар? — Я увидела соседку, стоящую на своем крыльце.
— Ну да, его сержант приходил за твоим номером телефона, ворвался спозаранку. Перепугал моих гусей своей мигалкой, как будто пешком два шага не мог пройти. А теперь тут еще зеваки собираются!