другим. А теперь, я думаю, все перевернулось с ног на голову. Став убийцей, ты выпрыгиваешь из толпы, будто пятитонный скат манта из воды. Ты становишься другим, но ты жив (софиты высвечивают тебя в партере, будто подставного клоуна), люди поворачивают к тебе головы, шуршат фольгой и обсуждают твои обстоятельства.
По версии полиции, капитан по прозвищу Ли Сопра покончил с собой, прыгнув в воду со скалы в каменоломне. Он тоже был убийцей, взлетающим скатом, он взлетел, но с грохотом плюхнулся обратно, бедолага, а все почему? Потому что ему не хватало безразличия. Если судьба видит, что ты чего-то очень хочешь, то всегда отвечает уклончиво. Чтобы стать по-настоящему безразличным, надо понять, что тебе нигде ничего не принадлежит и принадлежать не может.
Это и к именам относится, между прочим. Однажды мне пришла в голову фамилия, которую можно было использовать в «Бриатико», если я когда-нибудь туда доберусь. Фамилия принадлежала учительнице пения в интернате капуцинов. У нее была большая крепкая грудь под серым платьем, замшевые сандалии на больших крепких ногах и серая замшевая сумка с золотой кисточкой. Две недели эта кисточка, отрезанная швейцарским ножом, лежала у меня под матрасом, а потом исчезла (как исчезало все, приносящее радость, стоило кому-то об этом разнюхать).
Знаешь, бывают такие фонтанчики, сказала мне учительница пения, которые никогда не закрывают, — скажем, на железнодорожной станции. Об их источнике никто не задумывается, может, неподалеку есть карстовая подземная река или еще что. Вот с музыкой похожая штука: все ее пьют, и никто не задумывается. Потому что ее так много, что хватит на всех и навсегда.
Забавно было ехать в сторону Салерно (с отличной дорожной сумкой, купленной у цыган), пересаживаться с одного автобуса на другой и понятия не иметь, что я стану делать, когда приеду. Моей суровой уверенности, что все будет по-моему, тоже хватает на всех и навсегда, будто той железнодорожной воды в фонтанчике.
Новый сотрудник «Бриатико» получил комнату и свернутый рулоном матрас, оставалось дождаться подходящего вечера. В первую же субботу, когда половина персонала разъехалась по домам, а дежурные врачи уселись за карты, сотрудник прошел прямиком в комнату Стефании, намереваясь простучать стены деревянным молоточком, взятым в кабинете остеопата. Сотрудник открыл знакомые двери отмычкой и с удивлением обнаружил, что комнаты Стефании больше не существует. Вместо нее устроили кабинет хозяина: стена между спальней и ванной исчезла, вместо нее появилась витражная ширма с двумя красными лисами в зеленой траве. Постояв там некоторое время, сотрудник сделал вывод (который впоследствии подтвердился) и вышел, бормоча проклятия.
В газете писали, что здание больше года перестраивали на новый манер: так, чтобы старикам было удобно там шуршать. Ясное дело, когда стену бабкиной спальни снесли, сейф выпал на руки Аверичи, как муравьиная личинка. Из которой вылупились его смерть и позор.
Ведь не найди он бабкиного тайника и не начни швырять деньгами, сердце конюха не лопнуло бы от зависти, выплеснув чернильную ярость. А не будь письма, мне бы и в голову не пришло тащиться в «Бриатико». Но теперь я здесь, я уже давно здесь.
Садовник
С тех пор как я взял себе Зампу — или он взял меня себе? — в тайном убежище стало веселее, хотя и пахнет после дождя мокрой овчиной. Вежливый разноглазый пес явился однажды к завтраку, подал мне лапу, получил кусок сыра, свернулся у моих ног и стал Зампой.
Сыр и бисквиты сюда приносила Петра, а теперь приносить некому. Маленькая деловитая медсестра, быстрая, как ртуть, переполненная электричеством, будто осиное гнездо. Такие девочки созревают молниеносно, как бамбуковые ростки. Быстрота за счет полого нутра. Если я не путаю, это Плиний писал: «Некоторые деревья быстро гибнут, но быстро и растут, как, например, гранатовые деревья, груша или мирт».
Паола была высокой, полногрудой, густо подводила глаза, смеялась как лошадь и ничего не боялась, кроме запертых помещений. Это ей не помогло, она погибла в двадцать девять лет, взорвалась, как синяя цветоносная стрелка гиацинта, изведя весь свой жизненный запас, накопленный в луковице.
Я помню наш последний день весь, снизу доверху, я разглядывал его многократно, как индейское лоскутное одеяло, где каждый кусок засаленного хлопка означает воспоминание, понятное лишь хозяйке дома. Мы проснулись в палатке, застегнутой на все молнии, заварили цыганский кофе на примусе и долго пили его, постелив циновку на мокром песке.
Утром тучи набухли и пролились коротким дождем, вода в лагуне поднялась шапкой грязной пены, и я решил, что день будет пропащим. Паола покачала головой, понюхала воздух, сказала, что солнце выйдет через полчаса, и оно вышло ровно в десять.
Потом мы поднялись на холм, я оставил ее возле часовни и отправился в деревню за вином. Еще в лавке, расплачиваясь за бутылку соаве, я услышал на улице медный звон, а выйдя, посторонился, прижавшись к стене: вверх по улице пробиралась пожарная машина, судя по надписи «Добровольцы Палетри», ее прислали из соседней деревни.
Стоило мне пройти немного вперед, как машина застряла на повороте, слегка прижав меня колесом, — водяная цистерна возвышалась прямо над моей головой. Ребристое колесо крутанулось несколько раз и остановилось, послышались лязг дверцы и громкие молодые голоса. Стой спокойно, сказал один из пожарных, появляясь со стороны насоса и протягивая мне руку в брезентовой рукавице, теперь не дыши и протискивайся потихоньку.
Выбравшись со скрежетом, они потащились дальше, по направлению к холму, а я пошел за ними следом. Потом я посмотрел на вершину холма и понял, что не вижу белоснежной скорлупки «Бриатико», ее заволокло клубами дыма, хотя горело не там, а в нижней части парка, гораздо ближе к лагуне. Дым стелился над кипарисами, у него была оранжевая подкладка, как у тех дымовых шашек, что мы взрывали на заднем дворе школы, добавляя в селитру украденную кем-то у матери хну. Я пошел за машиной, понемногу ускоряя шаг, поглядывая на подкрашенный дым, выходящий из парковых зарослей, а потом вдруг понял, где горит, и побежал.
Петра
Утром я спустилась в гавань и пошла в сторону площади, разглядывая витрины: выцветшие купальники, сырные головы и бамбуковый мусор. В нашей деревне хорошего платья не купишь, разве что свадебное, вот этого добра навалом, не меньше, чем парикмахерских. Можно подумать, что траянцы только и делают, что стригутся и женятся.
— Добрый вечер, сестричка, — окликнули меня из уличного кафе на углу.
Это был пожилой незнакомец странного вида, лицо его висело прямо над краем стола, как будто в стуле была дыра и он в нее провалился.
— Вы ведь из гостиницы? — Он кивнул на мое форменное платье. — Я новый постоялец, приехал два часа назад. Полони, к вашим услугам.
Я подошла поближе и увидела, что он сидит в инвалидном кресле и ноги его укрыты гостиничным пледом. Волосы незнакомца были белыми, а глаза голубыми, как будто его нарочно выкрасили в цвета «Бриатико».
— Рада знакомству, синьор Полони. Я и не знала, что у нас новый жилец.
— Я заказывал комнату на первое июня, но вчера вечером мне позвонил ваш управляющий и сказал, что один номер досрочно освободился. — На слове досрочно он немного запнулся, и я подумала, что он уже поговорил с нашими стариками и знает, в чем дело. — Я взял билет и приехал, чтобы не потерять свой шанс.
— Вы заняли комнату с угловым балконом? — спросила я из вежливости.
Ясно, что новенький получил комнату капитана, я даже огорчилась за него немного. Там еще девять дней будет жить дух покойника, и надо зажигать свечку в нише с Мадонной.
— Никакого балкона у меня нет. — Он пожал плечами. — Это же номер люкс, первый этаж с патио!
И верно, с какой стати селить наверху человека в коляске, подумала я, прощаясь с ним и направляясь в сторону отеля. Но откуда на первом этаже взялся свободный номер? Убили еще и синьора певца, уже полгода живущего в комнате с патио? Это один из моих любимцев — бывший баритон из Генуи, оставшийся без голоса в пятьдесят лет из-за обычной простуды и с тех пор совершенно помешавшийся. У себя в номере он крутил пластинки с операми, где ему доводилось петь Эскамильо или Скарпио, и часами раскрывал перед зеркалом рот, не издавая ни звука.
Когда я подходила к отелю, мимо меня пронеслись два заказных такси, свернувшие в сторону шоссе. Оба желтые, с черными пчелиными полосками на бампере. Похоже, сегодня кого-то навещали родственники, странное дело для буднего дня.
— Где тебя носит? — Фельдшер Бассо увидел меня издали и быстро пошел навстречу. — У нас тут такое творится, а ты являешься к полудню. Четверо съехали, и это еще не конец! Ди Фабио все утро звонит своим детям и, кажется, будет пятым.
— Это из-за полиции? — Я села на скамейку, почувствовав, что ноги вдруг ослабели.
— Это из-за всего! — буркнул он, садясь рядом. — Вторая смерть в благопристойной гостинице для старых буржуа. Кому охота жить в проклятом месте?
— Четвертая смерть. Вы забыли про конюха и хозяйку поместья?
— Да, верно. Думаю, старухе невесело глядеть на все это с небес. Говорят, жена траянского кузнеца так и сказала: быть сему месту пусту!
— Что же теперь будет?
— Разоримся как пить дать. Пойдешь обратно в деревню коз пасти. Тосканец наш носится как умалишенный, за убыток небось ему отвечать. Обзванивает всех, кто заказывал комнаты на зиму, обещает бесплатные процедуры, шампанское и скидки.
— А вы чужие деньги не считайте, — сказала я строго. — Обещает и правильно делает. В пустом отеле вмиг поселится разруха, номера должны быть заполнены, даже если их даром отдавать придется.
— Поди сюда!
Обернувшись на голос Пулии, я увидела ее стоящей на заднем крыльце и делающей мне знаки. Я бросила фельдшера и побежала к ней, еще издали заметив, что лицо у старшей сестры было спокойное, как будто постояльцы отправились на прогулку по побережью, а не удрали, наспех побросав вещи в такси. Пулия — вот кто настоящая кариатида, на которой все держится, а те жилистые греки, что поддерживают навес над парадной дверью, просто гипсовая труха и позолота.