Картахена — страница 75 из 82

* * *

Вы уверены, синьор, что это был воспитанник, а не воспитанница? Маркус поблагодарил и повесил трубку. Выходит, царицу ночи должна была петь девчонка? И эту девчонку окунали в котел с потрохами семеро ее конкуренток? Нет, это не подходит. Кто же тогда приезжал в поместье, катался с конюхом в жокейской шапке и стрелял по мишеням?

Ему нужно было выпить, и он быстро отправился к себе в комнату, надеясь увидеть на столе ежедневную бутыль красного, оплетенную соломой. На лестнице он остановился и оглянулся на карту, издали похожую на индейское одеяло. Ливийский флейтист — женщина? Но ведь клошар все время твердил о внуке. Зеленый лигурийский лоскут подмигнул ему со стены.

Вина в номере не оказалось — похоже, хозяйка исчерпала свое гостеприимство. Надо прочесть текст флейтиста еще раз, представляя автора совсем другим. Усевшись в кресло, он достал стопку страниц, глубоко вздохнул, представил, что видит перед собой молодую Стефанию — босую, в бальном платье, — которая сидит напротив и читает ему вслух, и быстро пролетел весь текст от начала и до конца. Когда он закончил, на колокольне Святой Катерины пробило одиннадцать. До пасхального шествия оставалось девять часов. А до открытия тратторий — тринадцать. Ладно, есть еще табак.

Усевшись на подоконник, Маркус набил трубку, его догадка становилась все прозрачнее, теперь он удивлялся, что двигался к ней так долго. Покурив, он сел за стол, вытащил из ящика пачку исписанной бумаги, положил сверху чистый лист и размашисто написал:

Ливийская флейта
роман

Потом он помотал головой, смял листок и выбросил его в мусорную корзину. Слишком драматично и сильно отдает куркумой. К тому же он не намерен использовать тексты флейтиста в своей книге. Хотя соблазн велик.

Петра была не так уж глупа, когда принимала меня за него, подумал он, то есть за нее. Я понял это теперь, когда прочел ее записи целиком — никому не нужные, жестокие, мелкотравчатые и в то же время меняющие пространство вокруг тебя на совершенно другое. И как, черт возьми, рассказать теперь клошару, что у него не воображаемый внук в Картахене, а живая внучка под боком, в двух кварталах от гавани?

Что я ему скажу? Я спал с твоей внучкой в ее узкоплечей комнатушке, примостившейся под крышей почтовой конторы. Крыша была совсем рядом, я слышал, как ходят по ней портовые откормленные чайки, и чуял запах разогретой черепицы, запах сухой мяты и перца, исходивший от ее кожи, и запах собственного пота, потому что она заставила меня попотеть. А теперь можешь дать мне по морде, Пеникелла.

Как бы там ни было, финал придется переделать, подумал он, укладываясь в кровать, в нем нет ни капли саспенса. Теперь, когда я знаю, — а я уверен, что знаю! — кто такой ливийский флейтист, финал нужно писать убийственный, дикий, несуразный. Вирджиния этого заслуживает.

В финале «Бриатико» должен сгореть или рухнуть под тяжестью небесной воды. Испепелиться, как город асуров от нежной улыбки Шивы. Глав будет семь, подумал он, засыпая. Название должно состоять из одного слова. Чтобы в него поместился и сирокко, и синее глянцевое полотно океана на карте, и сырая умбра, и безнадежность сущего, и все остальное.

И точка.

flautistа_libico

Левая педаль у рояля используется для ослабления звучания. Молоточки сдвигаются вправо и вместо трех струн хора ударяют только по двум (а то и вовсе по одной). В нотах эта штука обозначается пометкой una corda, звук становится мягче и глуше, даже теплее, в нем появляется войлочное дно (так говорила моя учительница пения, бессмертная женщина).

Если бы кто-то спросил меня, почему я до сих пор веду этот блог, ответ был бы таким: молоточки, которые стучат у меня в висках, на время сдвигаются вправо. А потом кто-то отпускает педаль, и все начинается сначала. В нотах это обозначается tutte le corde. Войлок исчезает, и я снова чувствую ненависть всем сердцем — в нормальной жизни это обозначается tòto còrde (люблю латынь за безжалостные совпадения).

Моя бабка не умела играть, но инструменты стояли у нее по всему дому — для гостей, так же как мейсенские ночные горшки. Хотя гостей никаких давно не было. Когда мой отец сбежал из поместья, испугавшись меня, незаметной тогда личинки (червы), бабка и вовсе перестала пускать в дом людей. Зато жилистый конюх с бретонскими усами появлялся у нас когда хотел. С этим конюхом мы катались по парку, в основном меня возили на луке седла, а когда дали вожжи, смирная кобыла сбросила меня на ровном месте.

Помню, что мне показалось странным, что доктора ко мне не позвали: бабка как будто скрывала наш с матерью приезд, слугам она сказала, что мы дальняя родня. Стефания была лгунья и дрянь, но другой бабки у меня не было.

За нее стоило убить каналью Аверичи, пахнущего потом, офицерским развратом и можжевеловым одеколоном. Кто его прикончил так ловко, появившись на поляне за несколько минут до меня? Думаю, его подельник, обратившийся в женщину на манер Тиресия, только тот наступил на двух сплетенных змей, а эти двое сами были полосатые аспиды. Тот парень, что вывалился на поляну в самый неудобный момент, наверняка видел убийцу в лицо, да только сам недолго прожил.

За ним вскоре отправился и мой отец, снялся с якоря и отплыл в склизкий холодный рай для предателей, похожий на убогую душевую для прислуги. Повезло ему, что не получил от меня пулю, — грустно было бы сидеть на белом выщербленном кафеле под жалкой струйкой и думать о том, что тебя замочило собственное дитя. Впрочем, насчет пули я, пожалуй, загибаю. На него и пули-то пожалели.

Садовник

В моей комнате в «Бриатико» раньше жил художник, приглашенный для реставрации фресок в столовой. Похоже, ему тут было скучно. Узкую, втиснутую в угол комнаты душевую кабину он расписал морскими звездами, лодками, синими драконами и множеством солнц, я целый год любовался этим стеклом, будучи уверен, что воды в этом душе не было и при художнике, насос отказывается качать ее на последний этаж. Про себя я называл стеклянный триптих: «сражение Апопа и Ра».

Он, великий Ра,

Поражает злотворящего змея,

Разрубает позвоночник его,

И огонь пожирает его.

Между прочим, борьба добра и зла у древних происходила каждый день заново: солнце пожирал змей, бог убивал змея, солнце снова всходило, и так без конца, во всем была некая хтоническая уверенность, а потом люди стали ждать того, кто всех рассудит, и все полетело к чертям. Примерно так я собирался начать свою книгу.

Потом я засомневался, ведь такое начало способно отпугнуть нормального читателя, а нормальный читатель мне нужен, как хороший сторож винограднику. Текст беспомощен не потому, что он плох, а потому, что его не прочли. Тут все обстоит в точности как с любовью, самое страшное орудие в ней — это участие (и еще сострадание), но, перед тем как вступят эти пушки, подает свой голос одинокая мортира — это равнодушие, то есть отсутствие желания. Мучительного желания, от которого пересыхает рот, а не тоскливой, бесталанной жажды прикосновения.

Теперь я начну книгу по-другому, даром, что ли, я возвращался в «Бриатико». Я должен был еще раз увидеть пологий холм, пылающий в полуденном свете, будто Pala d’Oro в венецианской базилике. В закатном солнце холм стремительно блекнет, хотя весь иссечен полосами света, пинии и кипарисы попадают в тень и сами становятся тенями, прорезая в небе тонкие черные морщинки.

Я знаю здешние запахи, они ничуть не изменились, пока я жил где-то на севере. Запах харчевен, остерий и писсуаров в порту, запах рыбьих потрохов, запах сырого белья на ветру, запах внезапного везения и свежей краски, запах кротости. Теперь я долго их не услышу, кто знает, когда мне еще доведется сюда вернуться. Может статься, «Бриатико» будет недостижим, как остров Рупес Нигра или как океан Причинности.

Если человек и вправду остров, то остров почти необитаемый. Его постоялец бродит по кромке воды, топчет сочные хвощи в лесах, но боится спускаться в пещеры, ведущие вниз, и до самой смерти снует по верхнему слою, сладкому и понятному, как глазурь на ромовой бабе. До самой смерти? Но признавать смерть — это все равно что жить в пепельной среде, которая никогда не становится четвергом.

Я понял это недавно, и от этого знания мне было тошно и весело одновременно. Так бывает, когда в старом саду наткнешься на заросли крыжовника, усыпанные прозрачными ягодами, висящими в плотном июльском воздухе, будто дирижабли, и ешь его горстями, отплевываясь вяжущим соком, и все никак не можешь насытиться жалостью и злостью, кислотой и печалью.

Слово щекотало мне кончик языка, но я никак не мог поймать его, пока не вышел из лагуны в открытое море, но вот я вышел, и ветер брызнул мне в лицо солью, я провел языком по деснам и поймал это слово, теперь я знал, как назову свою книгу, если напишу ее, если найду остальные слова, только стоит ли давать словам волю, когда сам несвободен?

Маркус. Воскресенье

«— Возьми шарф, ложись на живот и тихо продвигайся ко мне. — Комиссар говорил нарочито скучным голосом. — Посмотри на меня. А вниз не смотри.

Солнце спряталось за тучи, и стекло галереи стало сизым, небо и лагуна отражались в нем, разбиваясь на шахматные клетки. Звук был невыносимым, в нем сливался лязг железа, стон перекрытий и какой-то хитиновый хруст. Почему Вирга сидит неподвижно? Еще можно прыгнуть в расширяющуюся полынью и оказаться на полу оранжереи, пусть даже с переломанными ногами, ну же, чертова кукла, почему ты не двигаешься? Ему показалось, что галерея обрушилась в полной тишине. В глаза ему брызнуло стеклянное солнце, он зажмурился и некоторое время стоял так, вцепившись руками в перила.

Когда он открыл глаза, башни Бриатико стояли свободно и фасад приобрел красоту первоначального замысла. Стекла галереи лежали на клумбах зазубренными толстыми льдинами. Трудно было поверить, что этот ком земли, пронизанный розовыми и белыми корнями растений, держался на сотне деревянных перекладин, скрытых теперь под мусором, в который превратились штамбовые розы и жимолость.