Картахена — страница 28 из 104

Не думал же конюх, что мать сорвется с места и помчится в Траяно искать неизвестно что неизвестно где. Мне-то как раз известно что и где, но этого Лидио не знал и знать не мог. Как бы там ни было, добравшись до «Бриатико», картофельный росток быстро сообразил что к чему. Письмо от конюха было помечено августом, ко мне оно попало в конце декабря, и теперь я знаю, что конюха нашли мертвым в день святого Маттео, 21 сентября. Значит, он писал не только нам с матерью, он писал кому-то еще. И этому человеку письмо показалось более правдоподобным. Может, потому что он знал, что это правда? Может, он и был тем, кто велел конюху ослабить подпругу?

Допустим, у человека потребовали денег, он не дал, тогда конюх выполнил свою угрозу и обратился к нам, – то есть к тем людям, которых можно было назвать семьей Стефании. Хотя и с большой натяжкой.

Конюх – конюхом, но мысль о том, что нужно поехать в «Бриатико», не давала мне покоя. Поехать туда под чужим именем, поселиться в отеле на несколько дней, при первом удобном случае пробраться в бывшую бабкину спальню и достучаться до тайника. Поместье у нас отобрали, но кое-что осталось, и это кое-что продолжало цеплять на себя мои надежды, как магнит цепляет винтики или скрепки. То, что пятнадцать лет назад бабка доставала из сейфа и показывала мне, делая хитрое лицо.

Маленькое investimento.

Пробраться в поместье оказалось довольно сложно, они там редко набирали людей, разве что для сбора оливок, и только в сезон. Однако мне нужны были работа в самой гостинице и свободный доступ к большинству помещений. Пришлось подождать. Зато с документами вышло не так уж плохо, никто не стал их проверять, и чужое имя прилипло ко мне, будто мокрая рубашка к спине. Владелец гостиницы по имени Аверичи неделями пропадал в игорных домах, оставив дела на молодую жену (надменную перуджийку, балованную и ловкую, как куница). Потеряв хозяйскую руку, отель жил рассеянной жизнью, нимало, впрочем, не похожей на упадок. Просто все делали свое дело, не задумываясь о том, не взбеленится ли Аверичи. Зато в те редкие дни, когда он появлялся, люди суетились, двери хлопали, и во всем появлялся свинцовый привкус тревоги.

Мне немало приходилось скитаться по городу без единой монеты в кармане, и я знаю, что такое стакан горячего чая или сигарета, предложенные случайным встречным. Таким встречным оказалась процедурная сестра в чепце, почтенная тетка лет пятидесяти, сначала она дала мне отхлебнуть из фляжки, а потом взяла меня за руку и отвела куда надо.

– Я бы предпочла, чтобы наняли крепкого санитара, – ворчала она, идя за мной по гранитной парадной лестнице, – вот кто нам нужен на самом деле!

Мы шли по каким-то бесконечным коридорам, мимо голубых лакированных дверей. Здесь все теперь стало голубым или золотым, даже подушки на диванах. Дом казался мне больше, чем восемь лет назад, хотя обычно бывает наоборот – дворцы, которые помнишь с детства, превращаются в халупы, а озера – в пруды.

Обслугу нанимал администратор, а медицинский персонал – доктор, но меня зачем-то отправили к обоим на собеседование, и оба оказались те еще перцы. Один жулик, другой педик, два веселых гуся. Платить они намеревались мало, зато предлагали номер в самом отеле, и мне пришлось скрывать свою радость и хмурить брови.

Помню, что в первый день на обед для обслуги (все уселись за широким столом в бывшей бабкиной гардеробной) подали копченую рыбу с яблочным джемом, и стало ясно, что повар свое дело знает. А после появился сам повар (в голубом фартуке) и сразу стал шуметь и шутить, раскладывая горячий джем черпаком из котелка. Мимоходом он скорчил мне рожу, увидев, как я мучаюсь с костями, и мне стало ясно, что здесь ничего не проходит незамеченным. Надо быть осторожнее.

Садовник

Иногда я думаю: что я сказал бы Паоле, появись она внезапно, встань передо мной как лист перед травой, как и было обещано? Разве мы не договорились о встрече в мае две тысячи седьмого? Я уверен, что узнал бы ее, даже если тысяча ее косичек острижена под бобрик, а в лице стоит черная вода, как в проруби. Вопрос, узнает ли меня Паола.

Прошло восемь лет с тех пор, как мы бродили по этому берегу с тяжеленной грудой объективов и проводов, граппой в велосипедной фляжке и веселящим табаком в жестянке для пилюль. И что я сделал за эти восемь лет? Все легко укладывается на дно чернильницы: несколько податливых женщин, уроки тенниса, флешка-брелок с никому не нужным романом, йога, две поездки в Уэльс и умение наливать пиво так, чтобы струя лилась вплотную к стенке стакана. И еще шахматная партия на приз местной газеты, проходившая в коллеже Билборо и закончившаяся вничью.

После Паолы я жил в зоне мертвого штиля с альбатросом на шее, как на иллюстрации Гюстава Доре к поэме Кольриджа. Только у моряка на шее болтался символ вины, а меня душило недоумение. Недоумение – это то, что остается от ненависти, когда ты забываешь лицо, которое ненавидел.

За днями дни, за днями дни

Мы ждем, корабль наш спит,

Как в нарисованной воде,

Рисованный стоит.

Несколько раз я пытался начать писать, но сам себя не узнавал: власть над словами была утрачена. Когда-то в детстве мне подарили коробку с красками величиной с колесо, отделения там располагались замечательным образом: в центре большое черное ядро, вокруг него основной спектр, а дальше – оттенки, становившиеся все светлее по мере приближения к зубчатому краю. Венецианская зелень, берлинская лазурь, жженая умбра. Это был лучший подарок за всю мою жизнь, и, даже изведя все до капли, я не мог решиться отнести пустую коробку в мусор и долго держал ее на шкафу.

То, что происходило со мной теперь, можно было бы описать двумя словами: вокруг черного. Беспредельная коробка с красками опустела у краев, но основной надежный ряд остался нетронутым. И это обходилось мне чертовски дорого, потому что я разучился испытывать радость, а без радости ты за любую паршивую мелочь платишь вдвойне. Впрочем, если верить комментариям к Платону, то трагический хор всегда обходился дороже комического. Нет, вру. За два месяца до приезда в «Бриатико» я испытал что-то похожее на радость, открыв конверт с контрактом, присланный из издательства. Если быть точным, то я почувствовал себя червяком, незаметно проевшим мякоть своего яблока и внезапно узревшим кожуру, сквозь которую пробивается солнечный свет. Хватило этого ненадолго, и через месяц-другой я снова принялся макать палец в середину коробки, намечая черно-белые полоски (клавиши?) моей новой действительности.

Да, кстати, про клавиши. Хозяин отеля так долго не обращал на меня внимания, что я совсем было успокоился. Я перестал чувствовать себя тушинским вором, завел себе пса, старички в баре уже звали меня по имени, а главное – я начал понемногу работать. Обнаружил на окраине поместья убежище, где можно было отсыпаться после полудня. И вот тут-то он и заявился. Среди бела дня, когда я просто сидел в баре с чашкой холодного кофе, перелистывая ноты.

– «Round Midnight» можешь? – Он облокотился на рояль с таким видом, будто сам собирался петь Feelin' sad really gets bad.

– Могу, чего ж не смочь, – ответил я, но Аверичи посмотрел на меня с сомнением и громко втянул воздух, сильно сморщив нос. В здешних краях такое выражение лица считается оскорбительным.

Я убрал папку с нотами и сделал вид, что собираюсь открыть крышку рояля, но он остановил меня повелительным жестом: не теперь. Разумеется, не теперь – в отеле соблюдают сиесту, и с часу до пяти персонал ходит по коридорам на цыпочках. Я это знал, но я также знал, что он так просто не отстанет. И не ошибся.

– В воскресенье я вернусь из Сан-Ремо, приду сюда, и ты сыграешь для меня одного. – Хозяин отеля пробежался пальцами по белому лаку. – Только учти: я эту вещь люблю и не позволю тебе лажать. Сыграешь плохо – уволю.

Телониуса Монка он любит, надо же. Я мрачно смотрел ему вслед, разбирать ноты мне расхотелось, да и вообще находиться в баре расхотелось. Какого черта я буду делать, когда в воскресенье он вышвырнет меня на улицу? Мысль о том, что нужно будет уехать из «Бриатико», заставила меня занервничать, пальцы левой руки сжались в кулак и стали опухать прямо на глазах, будто резиновая перчатка, которую надувают для смеха. Эта манера у них появилась недавно и страшно меня бесит, но единственный врач, которому я показал свою руку, здесь, в «Бриатико», сказал, что я жалкий неврастеник и что мне повезло, что не опухают обе.

Все субботнее утро я провел в баре за инструментом, разбирая проклятый «Round Midnight», и сидел бы там, наверное, до вечера, если бы не услышал полицейскую сирену. Выбравшись из подвала на яркое солнце, я увидел на паркинге две машины карабинеров, возле них толпились оживленные постояльцы, дальше простирался безупречный газон «Бриатико», а за ним темнела парковая аллея, перекрытая теперь желтой лентой.

– Прикинь, хозяина застрелили, – мрачно сказали за моей спиной, я обернулся и увидел фельдшера, которого в отеле зовут практикантом. – Ночью, в павильоне. Говорят, всю ночь сидел там мертвый, под дождем, а полиция прочухалась только к восьми утра.

– Думаю, у него было много врагов.

Я направился к лестнице, ведущей в бар, но фельдшер догнал меня и придержал за рукав. Его белый халат был расстегнут на толстом животе, а круглые глаза блестели, будто мокрые желуди.

– Тебя не слишком это волнует, верно, англичанин?

– Да пошел ты. – Я стряхнул его руку с рукава.

– Ты ведь наверняка что-то знаешь. Ходишь тут, записываешь в блокнотики. Ты такой же пианист, как я Маурицио Саккони. Скажи мне, что ты знаешь?

– Я знаю, что в отеле начнется бардак, – сказал я, – и надеюсь, тебя уволят первым.

– Эй, вы там! Из обслуги? – К нам направлялся один из карабинеров, он шел прямо по газону, чтобы сократить путь, но на полпути остановился, махнул рукой и заорал: – Идите к сержанту, вон туда, на паркинг, и запишите свои имена. Потом поднимайтесь в актовый зал для разговора с комиссаром полиции.