Картахена — страница 38 из 104

Чтут ли на побережье эти древние праздники, спросил он ее, все эти квинквартры, луперкалии и тубилустрии? Осталось ли что-нибудь от этих шествий и плясок или о них можно прочесть лишь у Овидия? Ну хоть фералии-то остались?

Девушка хмурилась, она пришла к нему на полчаса, умаявшись в процедурной, разговаривать о сельских праздниках ей не хотелось. Она сидела на каталке, свесив ноги, и грызла крекеры, голубые туфли стояли на полу в первой балетной позиции. Фералии остались, сказала она нехотя, в конце февраля мы поминаем умерших, не думаю, что кто-то льет на могилы горячее масло или закалывает черных быков, но люди приносят угощение и зажигают свечи, это верно. Приношения манам, сказал он тогда, чтобы поразить ее своими знаниями, чечевица и яйца… и еще фиалки, кажется. Ты ходишь на чью-нибудь могилу? Все ли твои родственники живы?

– Какое вам до этого дело?

Она говорила ему вы, когда злилась, это он помнил. Но употребила ты в этом странном письме, которое спустя пару лет послала на деревню дедушке в надежде выплеснуть хоть малую долю злости и недоумения. Что ж, он понимал ее недоумение, как никто другой. Долгое время он жил в обнимку с таким же недоумением, только писать ему было некуда.

Разговор о фералиях был в начале апреля. После вечера, проведенного в темной прачечной, он больше не сказал ей ни слова. Он даже здоровался с ней издали, отводя глаза. Пепельная среда девяносто девятого года громоздилась между ними во всем своем холодном отчаянии. Черт возьми, он поступал так ради нее самой, просто из жалости. Ведь расскажи он всю правду, правда мгновенно воплотилась бы и стала частью ее памяти. Или частью того, что ей предстоит. То же самое происходит со временем. Люди договорились называть его прошедшим, но это всего лишь слово, потому что никто понятия не имеет, где находится точка отсчета.

Случись это теперь, он рассказал бы ей все, как на духу. Теперь он знал, что время – всего лишь уток, слабая переменная, зато основа грубой холщовой бесконечности – другие возможности, целые поля других возможностей, terreni a maggese. Мы просто движемся, оставляя за спиной некое количество использованного времени, эта ткань мгновенно грубеет, становится мертвой, будто подстреленная утка, нет, будто целая стая убитых возможностей, безрассудных селезней с зелеными головами.

Но что происходит с тобой, если в эту шершавую тряпку задним числом добавляется новая нить, о которой ты и знать не знал? Как тебе справляться со своим настоящим, если прошлое оказывается обманкой? Это случилось с ним самим, пока он сидел на гранитном полу лавандерии, глядя на Петру, только что признавшуюся в убийстве, и он до сих пор не знает, как сумел промолчать. Закашлялся, вытер рот рукавом и промолчал.

* * *

Ты стоишь на распутье и хочешь принять решение, но боги смеются над тобой и танцуют в камышовых коронах – сам факт того, что ты оказался здесь, говорит о том, что решение было принято уже давно и, вполне вероятно, не тобой. Маркус отложил блокнот, встал и подошел к окну. Здание почты белело в сумерках свежевыкрашенным фасадом, от него дорога сворачивала к гавани, морской ветер легко пробегал ее вдоль, и лавровые кусты шевелились от утреннего сквозняка.

Зачем я здесь? Когда я уговаривал итальянцев устроить чтения, на что я рассчитывал?

Не всерьез ведь я надеялся пробраться в участок и отыскать в архиве блог анонимуса с загадочным латинским ником, означающим всего-навсего ветер сирокко. С тех пор, как я начал эту книгу, меня все время преследует подозрение, что мои невозможности проступили по всему телу будто татуировки, и люди могут их видеть, качать головами и относиться ко мне с сомнением. Каждая собака видит, что я не могу сопротивляться грубому настоянию. Не умею торговаться. Панически боюсь наглости. Черта с два открою консервную банку камнем. Не могу ничего написать. Больше не могу!

Письмо Петры без малого три года пролежало под конторкой ноттингемского паба, и вместе с ним пролежали несколько обрывков чужого текста, слова незнакомца, вернувшие мне желание писать. Но пока что не вернувшие возможности. И не вернувшие ясности мыслей. Почему я до сих пор не добрался до «Бриатико»?

Наверное, повар все так же сидит на заднем дворе перед горой трески в корзине – из-под ножа летит и сверкает рыбья чешуя. Рыбу этот Секондо всегда чистил сам, не доверяя кухонным мальчикам. Да нет, какой там повар, отель давно закрыт, в нем если кто и живет теперь, так какой-нибудь сторож с собаками. Дождусь, когда рассветет и отправлюсь на холм. Ворота, разумеется, заперты, придется идти в обход, через дикий пляж, хотя веревочная лестница наверняка уже сгнила. Я помню, что ближе к берегу крутизна обрыва спадает, и можно спуститься вниз без лестницы, держась за выступы или редкие ухвостья можжевельника. Но вот подняться почти невозможно.

Так что я здесь делаю? Он снова сел за стол и начал писать, радуясь, что появились слова. Я хочу зарядить свои батарейки до упора и снова сесть за письменный стол, не открывая новостей, не проглядывая почты, желая видеть только белую гравийную дорогу и заполнять ее сосновыми иглами, умбрийской глиной и муравьями, целой армией отчаянных мирмидонян.

Я хочу написать роман, в котором я буду главным героем, живущим сразу в трех плоскостях, проходящим сквозь засиженные мухами зеркала Past Perfect и краснокирпичные стены Present Continious. Человеком, живущим на месте действия и создающим образ действия, продвигаясь вдоль едва намеченной линии в предвкушении катарсиса, размышляя о моржах и плотниках, телемическом братстве и грядущем хаме, да о чем угодно размышляя!

Маркус работал до полудня и прозевал завтрак. Прихватив на кухне пару кренделей и наполнив фляжку вином, он вышел на шоссе и направился в деревню, в надежде попасть туда к началу сиесты, пробраться в сад семейства Понте и поискать могилу дрозда в виноградной перголе. Он хотел забрать ключ от часовни, но пока не знал, как это сделать. Вторая попытка тоже может провалиться. Если бы его спросили, зачем ему кусок ржавого железа, хранящийся там с весны девяносто девятого года, он бы не нашелся что ответить.

Есть вещи, которые живут с тобой долгое время, будто тихая зубная боль. С тех пор как Маркус услышал историю маленькой медсестры, которая была частью его собственной истории, он жил с этим ключом, то и дело проверяя – болит или уже меньше? Такие вещи не прекращаются сами по себе, им нужно действие, разрывающее замкнутый круг, и чем более дикое и несуразное, тем лучше. Маркус это знал, и ему нужен был ключ. Он также знал, что есть вещи, которые кончаются внезапно, безо всякой рациональной причины. Ты вдруг понимаешь, что больше не будешь их делать, и не испытываешь ни гнева, ни сожалений. Когда несколько лет назад он понял, что не может писать, он тоже не испытал ничего особенного. Просто погрузился в молчание, непрерывное и ровное, как радиация.

Снизу, из деревни, донеслось два гулких удара. Маркус знал, что это колокольня Святой Катерины: в колокол там ударяет механический молоточек, как на сиенской башне. Сразу за набережной начинался неухоженный парк с пересохшим фонтаном, от него к дому синьоры Понте вела улица, густо засаженная платанами.

Что он скажет достопочтенной синьоре? Когда, выслушав Петру в лавандерии, он пришел сюда в первый раз, говорить ничего не пришлось, хотя он заготовил несколько вполне приличных историй. Но куда там, в тот день ему не удалось пройти дальше калитки. В доме торчала хмурая соседка с веером, у самой синьоры болела голова, его приняли за другого человека и попросили прийти в другой раз, а еще лучше не приходить вовсе.

Можно сказать, повезло, подумал Маркус, садясь на единственную скамейку, иначе ворочал бы камни на заднем дворе как последний дурак. Теперь, когда я прочел досье медсестры, больше похожее на признание в любви, я поймал ее на слове, случайно оброненном, и знаю, где настоящий тайник.

Маркус достал из кармана яблоко и принялся его грызть, разглядывая посветлевшее небо. Сначала яблочный хруст был единственным звуком, который он различал, потом стало слышно, как шуршит вода в питьевом фонтанчике, потом – как похрустывает гравий под чьими-то шагами, и, наконец, до него донеслось мурлыканье:

In nemore vicino

Auditur cuculus

Nam e quercu buboni

Respondet vocibus:

Cucu cucu cucucucucucu!

* * *

In nemore vicino auditur cuculus… Маркус спустил ноги со скамейки, на которой пролежал вытянувшись около часа. На площади не было ни души, витрина табакерии наполовину прикрылась железными жалюзи. Мальчишка, напевавший песенку из учебника латинской грамматики, напомнил ему первый год в Ноттингеме, когда он головы поднять не мог от конспектов, написанных на чужом языке и казавшихся непостижимыми. Перфектные времена свились в упругий клубок и жалили его раздвоенными языками, a persona prima и persona secunda в клобуках садились на край его кровати и смотрели безглазыми лицами.

Улица Лукко почти не изменилась, у жилища Петры, как и прежде, не было никакой ограды, ее заменяла живая изгородь из плотно сросшихся кустов терновника. Калитка висела меж двух столбов, сложенных из неровных кусков гранита. Маркус толкнул ее, вошел и сделал несколько шагов к дому, надеясь, что ему никто не помешает. Добрую четверть сада занимали неухоженные махровые розы, северную стену дома закрывала пергола, рядом с крыльцом стояло плетеное кресло, заваленное выцветшими журналами. В просвете между двумя растрепанными лозами он заметил высокую женщину, стоявшую с ножницами в руке. Ее светлые кудри были небрежно собраны и подколоты наверх.

– Добрый день, синьора, – сказал Маркус, – я знаю, что вашей дочери нет дома, но я ее старый знакомый. Хочу оставить ей записку. Могу я войти?

– Старый знакомый, – повторила женщина, раздвигая виноградную листву и напряженно вглядываясь Маркусу в лицо. На ней было платье, слишком тесное в груди, две верхние пуговицы были оторваны. Рука с ножницами едва заметно качалась, словно маятник, сама по себе.