Двери у нашей церкви такие тяжелые, что их открывают рычагом, над ними висит каменная доска: скрещенные ключи, папская тиара и надпись: не одолеют. Священника зовут падре Эулалио, и у него слабость к высокопарным оборотам речи, которые всех в деревне смешат. Помню, как он заявил, что в нашей провинции высокий коэффициент безнаказанности — это было сказано, кажется, по поводу очередного преступления чести. Падре таких вещей не жалует, его в наш приход прислали из Асколи-Пичено, у них там тихо и мирно, никаких вьетрийцев с гароттами. Женщины в деревне с ума по священнику сходят, одна даже вышила покров для алтаря собственными волосами, смешанными с золотой нитью. Не думаю, что суровый Эулалио хоть однажды доставал его из сундука.
Единственный человек в деревне, с которым священник разговаривает, – это старшина карабинеров, которого местные называют tenente, хотя по званию он всего лишь капрал жандармерии. Над их дружбой многие посмеиваются, потому что комиссар сроду не открывал церковной двери, он даже к исповеди не ходит. Мать говорила мне, что в детстве комиссар был настоящей шпаной, без роду и племени, а потом внезапно образумился, поступил в армию, потом поехал учиться на север и вернулся в деревню карабинером. Впрочем, я бы не удивилась, узнав, что мама его с кем-то перепутала. Две недели назад она утверждала, что мой отец приходит к нам на задний двор и ворочает там гранитные глыбы. Их у нас много возле садовой изгороди, остались с тех времен, когда Бри со своим дружком пригнали целую телегу из каменоломни.
Сегодня утром я встала пораньше и пошла в бассейн, чтобы успеть поплавать до открытия; вода была холодной и отдавала хлоркой – с тех пор, как хозяина убили, все в отеле приходит в запустение. Видела бы старуха Стефания, что сталось с ее поместьем: стены выкрашены в голубой, посреди бывшей гостиной сверкают фаянсовые ванны, а вместо часовни со святыми мощами на поляне стоит беседка, окропленная христианской кровью.
Лежа в бассейне на спине и глядя в стеклянный потолок, в котором уже плескались первые лучи солнца, я вдруг поняла, что поляну на окраине парка можно назвать проклятым местом. Может быть, прав хозяин пекарни, который на всех собраниях твердит, что часовню надо отстроить, потому что все беды начались с пожара? Когда я была маленькая, проклятия у нас снимала жена кузнеца, правда, ее услуги дорого стоили. Один парень из Кастеллабаты хотел построить дом на бывшей церковной земле, так стены у него два раза падали, пришлось идти к Агостине, чтобы потерла землю фартуком. У нее был фартук женщины, родившей двойняшек, от любого проклятия помогал, кроме заговора на бессилие. Еще у нее были ботинки из волчьей шкуры, которые надевали на брошенных жен, и воловий рог, чтобы его жечь в засушливые дни.
Выбравшись из воды, я открыла свой ящик в стене, набрав комбинацию 1988, достала полотенце, фен и сверток с документами, который я держу здесь, а не в комнате. С тех пор как я застала тосканца-администратора разглядывающим содержимое моего комода. Он даже не смутился, закрыл комод и сказал, что искал запасные ключи от прачечной, в которой я, как ему сказали, дежурю чаще всех. Так оно и есть: там тихо, прохладно, отлично читается и можно увильнуть от вечерней возни со стариками.
Развернув сверток, я достала братову открытку, села на пол и стала ее разглядывать. Полумрак, серебристая вода в крестильной чаше, темные фрески, на которых ничего толком не разобрать. Лицо священника и его белый наплечник были видны лучше всего. Свет скупо падал на стоящих в часовне, на их лицах лежали полосатые тени от витражей, а тот, кто снимал, явно стоял снаружи или в дверях.
Вид у священника был немного растерянный, наперсного креста на нем не было, неужели Стефания выписала его из Греции? Я слышала, что православный храм есть в Кастровилари, да и в Амальфи тоже, хотя я мало что понимаю в различиях, знаю только, что у греческих храмов две колокольни.
Хотела бы я знать, ходит ли Садовник к исповеди? Я видела крест на его груди, только вот не помню, сколько там было перекладин. К тому же разглядеть его в густой светлой шерсти было довольно трудно. Я спрятала вещи в ящик, высушила волосы, надела форменный халат на голое тело – что строжайше запрещено, но кому какое дело? – и пошла в процедурную. В коридоре было душно, как в преисподней: снова сломались кондиционеры, надо позвонить администратору. На животе у Садовника тоже много шерсти, крепкие тугие завитки, римские гетеры точно такие накручивали себе вокруг лба. Ноги же у него, наоборот, совершенно гладкие. Странное устройство. Почему, черт возьми, о чем бы я ни думала, с чего бы ни начинала, я всегда заканчиваю мыслями о теле Садовника?
С тех пор как я устроилась работать в отеле, мой дневник стал похож на записки сумасшедшего, думала я, пробираясь в высокой траве по направлению к конюшням.
Убийца чудится мне в каждом мужчине, способном удержать в руках удавку, даже если это забавный старик, с которым я пью белое вино на пляже. Разве не странно, что первым подозреваемым в моем списке стал именно Риттер?
Помню, как Секондо позвал его готовить приправу из кильки, хотя терпеть не может постояльцев, шатающихся по кухне. Кильку привезли из Четары в негодной бочке из-под вина, и повар заметался в панике, потому что был на кухне один, а кильку нужно сразу засыпать солью, не медля ни минуты. Одно дело разобраться с корзиной анчоусов: оторвать рыбкам головы, разложить по банкам, засолить и прижать камнями, а другое дело – бочка, которую четарец катил по аллее на кухню, вздыхая и кряхтя. Повар позвал Риттера, скучавшего на террасе, тот явился, получил клеенчатый фартук, и они затанцевали вокруг горы кристаллической соли, насыпанной посреди стола.
Мне кажется, анчоусы остро пахнут зимой, хотя настоящей зимы я пока что не видела. Для этого нужно ехать в Милан или еще севернее, в Больцано.
Как только история с гарротой разъяснилась, я вычеркнула Риттера с облегчением, но уже почувствовала свинцовый привкус безумия на языке – с детства его помню, такой бывает, если лизнешь клемму у батарейки. Правда, безумие овладело не мной одной. Спустя два дня я наткнулась в этрусской беседке на Садовника, который вел себя довольно странно: он стоял возле дощатого крыльца на четвереньках и нюхал землю.
Услышав мои шаги, он вскочил, смущенно поздоровался, повернулся и ушел. Что ему нужно было на месте преступления? Туда теперь никто не ходит, даже Пулия, хотя павильон был ее любимым местом для тайного курения и прихлебывания из бутылочки. Подозревать Садовника не имело никакого смысла: в день смерти моего брата он был в отъезде, на другом конце провинции, а значит, к убийству Аверичи тоже не имел отношения. Однако я дорого дала бы, чтобы узнать, почему он стоял на той поляне в позе искателя трюфелей.
Сегодня мы с ним наконец поговорим как люди, пообещала я себе, подходя к пристройке, вокруг которой не было ни брусчатки, ни гравия. Утренний ливень проложил в глине длинные рытвины, полные холодной воды. Я надеялась, что Садовник окажется в своем убежище, и у меня было достойное объяснение для позднего визита.
Поднявшись на крыльцо, возле которого стоял прислоненный к перилам ржавый велосипед, я постучала по косяку двери. Колеса и руль велосипеда были густо оплетены вьюнком, наверное, последним на нем катался конюх Лидио. Заглянув в тускло освещенное окно и увидев полуголого Садовника и его золотистого пса, сидящих на полу, я вдруг поняла, что ничего не получится. Всю дорогу я думала о том, как все ему расскажу. Мне нужен спокойный, разумный собеседник, говорила я себе, человек, у которого есть то, чего мне так не хватает: отстраненность. Ultima ratio.
Я ни с кем не могу говорить о своем расследовании, пока оно не закончено. Даже с Пулией не могу. Мне нужен чужой человек с холодным умом и отменным воображением. Я думала, что сегодня мы поговорим, все шестеренки, пружины и волоски этого механизма встанут на свое место, и время пойдет. Лицо предполагаемого убийцы стояло у меня перед глазами, когда я подходила к флигелю, стоящему среди развалин, будто улей на пожарище. Но войдя в комнату, я тут же забыла это лицо. Я вообще все забыла, даже слова приветствия.
Собака поднялась с пола, но не залаяла, а вяло повиляла хвостом. Наверное, голубая униформа наводила на нее скуку. Садовник пил чай, сидя по-турецки на свернутом в рулон ковре, рядом с ним на полу стоял примус с красным газовым баллоном. В комнате было довольно темно, горела только тусклая лампа на шнуре, потом она оказалась фонариком, подвешенным на резиновом шланге от душа. Электричество в этой части усадьбы давно отключили.
Я остановилась в дверях, Садовник кивнул мне, подвинулся на своем ковре, и я села рядом. Поднос и чайник он явно стащил на гостиничной кухне, а вот ложка была гнутая, такую только за голенищем носить. На нем были какие-то странные штаны, похожие на шальвары, присмотревшись, я поняла, что это юбка, и едва удержалась от смеха. Он сказал, что утром попал под дождь и за несколько минут вымок до нитки. Пришлось повесить джинсы сушиться и найти себе тряпку в углу с реквизитом. Потом он сказал, что устроил здесь второе жилье, потому что собаке запрещено появляться в отеле. Здесь Зампа ночует один, сказал он, потрепав пса за холку, а обедаем мы вместе. «Ты не догадалась захватить на кухне печенья? Почему ты так запыхалась?»
Мне стоило сказать ему правду: я пришла посмотреть на костюмы для февральского спектакля. Кастелянша сказала мне, что все перевезли на конюшни – в одночасье, потому что южный флигель понадобился рабочим, приехавшим прокладывать трубы. Никто не увидит «Пигмалиона», отмененного из-за траура: ни белобрысую цветочницу в отрепьях, ни капитана в костюме миссис Эйнсфорд Хилл. «Я хотела бы взглянуть на костюм этой почтенной дамы. Поможете мне его найти?»
Так я могла бы сказать, раз на более важный разговор у меня внезапно не стало сил. Мы взяли бы фонарик и пошли в тот угол, где, будто молчаливые слуги, толпились высокие вешалки с театральным тряпьем. Мы нашли бы платье миссис Хилл – мне сказали, оно цвета морской воды – и ее завитой парик. Потом я попросила бы Садовника облачиться и пройти мимо меня в темноте, а потом мы бы сели рядом и вместе обо всем подумали. Но я сказала не это. Я сказала, что страшно хочу пить, вынула чашку у него из рук, взяла с подноса чайник и налила себе английской водички с острым запахом апельсиновой цедры. Такого сорта чай в наших краях никто за чай не посчитал бы. Хотя в войну, говорят, деревенские делали кофе из молотой каштановой скорлупы.