! То, что происходило со мной после две тысячи восьмого года, напоминает одно либретто Вагнера: там замок держится и рыцари не умирают, пока кубок Грааля носят туда-сюда мимо короля Анфортаса, и тот, глядя на него, страдает, растравляя себе раны. Стоит его ранам зажить, и все рухнет, а рыцари умрут. Похоже, Паола и ее бесстыдное бегство с поджогом были моим кубком, моей растравой, я был взбешен и поэтому писал, не останавливаясь, пытаясь выплюнуть яд и вытащить жало, я даже в Траяно вернулся не для того, чтобы вдохнуть тамошнего воздуха, как написал издателю, а затем, чтобы сорвать струп и потыкать пальцем в рану, которая совсем почти подсохла за семь безмятежных ноттингемских лет. А теперь что? Честная писательская ярость сменилась состраданием, а сострадание по сравнению с яростью – это больничная эмалированная утка по сравнению с Граалем. И вот я замолчал, хотя мне есть еще что сказать.
«Те, кому зло творили, творят его в ответ» – из Одена. Кажется, связано с нападением немцев на Польшу. Посмотреть, как звучит в оригинале. На месте Петры я бы не стал устраиваться в отель, не искал бы улик, не пытался бы отомстить, не суетился бы вообще. Потерянного не вернуть. Однако ее действия меня восхищают. Почему?
купить 2 пары носков, бат. к часам, крем от з.
1. Откуда, черт возьми, фламинго на пляже? – спросить у хозяйки.
2. Кроулианский человек – это не поколение, это отношение к запретам, отношение к смерти и степень уязвимости. Да, степень уязвимости!
3. То, что засунуто в слово «свобода», может быть чем угодно: запрет – это один конец палки, а другой конец – это желание обладать. В конце мы обладаем.
Пеникеллу зовут Меркуцио!
! Определить себя, например, как убийцу – и уже не отступать от своего определения себя. И в тот момент, когда твое собственное представление о себе и реальное положение вещей совпадают, смерть как нереальное исчезает. Только поди найди это собственное представление о себе. Смотришь в бездну, а она отворачивается.
– Уезжаешь, англичанин? – сказал ему Бассо в тот день, шлепнув по столу картами. – И верно, чего тебе не уезжать. Самую красивую сестричку ты уже уделал, а больше здесь уделывать некого, разве что печальную вдову. A chi tocca, tocca!
Сидящие у стола одобрительно переглянулись. В фельдшерской комнате было два окна, выходящих на паркинг, и Маркус видел синюю машину адвоката, стоявшую в тени платана с открытой передней дверцей. Самого адвоката в машине не было, но он предупредил, что появится ровно в пять часов, как договорились, и ждать не станет ни минуты. Если бы утром кто-то сказал Маркусу, что после полудня ему до смерти захочется уехать из «Бриатико», так прижмет, что он согласится бегать по этажам, подсовывая растерянным после собрания людям бумажку со стенограммой, на все вопросы мотать головой и бежать дальше, мысленно прощаясь со всеми, кого видит, – нет, он бы в это не поверил.
Маркус сам не понимал того, что с ним происходит: уехать можно было и на автобусе, который отходил каждый вечер от траянской мэрии, или, скажем, выйти на шоссе и ловить попутную до Неаполя. Но нет, куда там, в тот день его гнал и переворачивал какой-то стеклянный ветер, не дающий продохнуть, заполоняющий бронхи острыми горячими осколками. Вся его жизнь внезапно разделилась на «Бриатико» и все, что будет после «Бриатико», – так собачья шерсть разделяется на подшерсток и ость под железной расческой. Он точно знал, что после «Бриатико» должно было наступить как можно скорее, прямо сегодня, в пять часов вечера.
– Будешь подписывать? – Он протянул фельдшеру листок, исчерканный подписями.
– Давай. – Довольный Бассо взял у него стенограмму, поставил свою закорючку и пустил листок дальше по столу. – Рассказывай про сестричку подробности, а то сложим из твоей бумажки самолетик и запустим его с балкона.
Маркус подошел к одному из игроков, выдрал листок из его вялой руки, вышел из комнаты, вслед ему засмеялись, но этот смех был уже в прошлом и не мог его задеть. Спустившись в холл, он столкнулся с адвокатом, сунул ему обещанную бумагу и побежал за своим псом – напрямик, через оливковую рощу, к бывшим конюшням, где они с Зампой провели всю невероятно холодную зиму две тысячи восьмого.
Конюшни и теперь видны на вершине холма, если стоять прямо перед траянским причалом, крепко задрав голову. За ними начинаются земли поместья, которые потом сбегают с холма в деревню на северной стороне. Прошло пятнадцать лет, но в самой их сердцевине до сих пор есть поляна, засыпанная пеплом, оставшимся от сицилийской девушки, реликвария, траянских коз, овец и других домашних животных. А может, и нет этой поляны, монахи ведь собирались все распахать и засадить виноградной лозой. А может, и нет никаких монахов. Может, адвокат не врет, и холм со всеми постройками купил кто-то еще, пожелавший остаться неизвестным. Человек, который хочет, чтобы «Бриатико» перестал существовать.
Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008
Поверишь ли, я начинаю привыкать к приходам девчонки из Траяно, даже к ее презрительным взглядам и крепко сжатому рту. Вчера утром она явилась в голубых лакированных туфлях, прямо с работы. В кармане у нее было кое-что, припасенное специально для меня, – открытка с дыркой, которую раньше она, видите ли, показать не решалась. Студентка юридического, скрывающая от следствия один из важнейших вещдоков, так как это может бросить тень на ее брата. Мало того, она заявила, что оставить ее в деле не сможет, так как это память. Детский сад. Представь себе, падре, эти люди сменят нас не позднее, чем через десять лет.
Брат послал ей открытку в Кассино, написав на обороте какую-то ерунду, причина такого поступка мне неясна, но это не первый поступок юнца, вызывающий у меня недоумение. Зато теперь я знаю, что марку не пытались отодрать, видимо, она по-прежнему наклеена на кусок картона, а значит, в хорошей сохранности. И еще я знаю, что она была у парня в руках. А теперь она в руках его убийцы.
На открытке мы видим крестины в часовне: хозяйка поместья, гости, священник и сам ребенок, которого держат над купелью. Пол ребенка разобрать невозможно, хотя девчонка тыкала в какую-то темную точку на снимке, утверждая, что это пенис. Это Диакопи, сказала она, маленький Диакопи со своей матерью, это его крестины, видите часовню? Узнаете окно с витражами?
– Что ты привязалась к мертвецу, – спросил я, с неохотой возвращая открытку, – ему теперь только Господь судья. Он расплатился за свои преступления.
– При чем тут мертвец? – Она стукнула своим маленьким кулачком по моему столу. – Как же вы туго соображаете, комиссар. Это не сына Стефании крестят, а внука! Я только недавно поняла, что ошибалась. Брат прислал мне эту открытку, чтобы я поняла, с кем он намерен встретиться. С внуком старой хозяйки, вот с кем!
– А чего же он прямо тебе не сказал?
– Другой бы сказал, а Бри должен был меня помучить. Представляю, как ему было весело: дырявые открытки, тайные свидания, чужие секреты, призрачное богатство. Миллион за сицилийскую ошибку! Настоящий «Остров сокровищ», только вышло так, что он стоил ему жизни.
– Миллион? А зачем кому-то наклеивать такую марку на открытку, вместо того чтобы положить ее в банк? Странная прихоть, ты не находишь?
– Ничего странного. Еще со времен Эдгара По известно, что лучший способ спрятать ценную вещь – это поместить ее там, где она и должна быть по всеобщему мнению. Помните рассказ об украденном письме?
– Нет, не помню. И что это дает следствию?
– Хотя бы то, что в отеле есть второй Диакопи, младший, – сказала она тихо. – Он убил своего отца, чтобы отобрать у него добычу. Думаю, он до сих пор здесь. И разумеется, он не тот, за кого себя выдает.
Садовник
Редактуру я начал в свой первый день в «Бриатико» и работал по утрам, поднимаясь вместе с консьержем, в половине седьмого, сидел у круглого окна и мелко исписывал синим карандашом поля рукописи, про которую издатель сказал: драматично, местами даже высоко, но много воды. Несколько месяцев я так проработал, еще не зная, что сюжет выскользнет у меня из рук и обернется своей противоположностью после разговора с маленькой процедурной сестрой. То, что она рассказала тогда, в темной прачечной, под гудение аварийного генератора за стеной, изменило все мои постоянные величины, сделав их переменными.
Повесть, которую все почему-то называли романом, почти что переломилась пополам, в самой ее середине теперь пролегала трещина, будто в дельфийской скале. Я не мог писать о Паоле как раньше, с тем же режущим глаза жарким приближением ярости. Знание, которое я получил против своей воли, струилось в жилах текста, будто донорская чужеродная кровь.
О чем я писал, пока не добрался до трещины? Как много гибнет стратагем в один вечерний час, вот о чем. Эта строчка, многократно прочитанная на пляже, где в девяносто девятом я три дня ждал возвращения Паолы, запеклась на ссадине коричневой кровавой корочкой. На дне моей реторты поблескивала видимость прощения, понимания, да только черта с два! За восемь лет зеленого льва прокалили, он стал красным львом, а после выпаривания остался один свинцовый сахар.
Я спал со всеми женщинами, которые этого хотели, но стоило им заговорить о том, что будет потом, как корявый, толком не заживший рубец начинал саднить и сочиться сукровицей. И я говорил, что ничего не получится, оставался один и принимался заживлять свою корку заново.
Что же теперь? О чем мне было писать, оказавшись по другую сторону трещины?
О том, что в Паоле была та смугло-розовая телесная сытость, которую я видел только однажды – у голой девицы с иллюстрации к «Метаморфозам». Гладкая упоительная простота, граничащая, с одной стороны, с пустотой, а с другой стороны – с совершенством. Или о том, что, потеряв ее, я несколько лет жил в темноте, потому что женщины – привратницы хаоса, им доверяешь по умолчанию, если они плохо держат дверь, то темнота проникает повсюду. Или о том, что во мне уже восемь лет стоит тишина, как на площади после казни.