Картахена — страница 96 из 104

У него дар, а у меня ад.

Ладно, сказки у него не так уж плохи. Особенно та, где девчонку выдали замуж за бедного зануду только потому, что колдуны перепутали любовный амулет с барометром. И еще та, где деревенщина раздевал свою жену перед дружками, чтобы похвастаться. И та, где коробку с брильянтами некому было открыть, потому что от лживого взгляда они бы в пыль рассыпались. Ну и про осу, эта моя любимая, потому что я сама сижу с такой осой под языком и не могу вытащить жало.

Но это все сказки, медная мелочь, а вот роман, найденный в почтовом ящике, оказался фонтаном без воды. Пересохшим, как тот, что стоит на площади Фердинанда Первого. До железнодорожной колонки с питьевой струйкой (о которой говорила моя замшево-золотая учительница пения) ему далеко. Струйка должна бить мягко, вечно, прозрачно, напоить всех допьяна, и при этом чтобы было непонятно, откуда берется вода.

Это мое первое требование к роману (и не последнее), а то, что пишет этот парень, я сама могу царапать целыми свитками, дайте только пару свободных часов. К его книге можно привинтить любого автора, будто голову к римской статуе времен Империи. Головы на статуях были съемные, очень удобно. Зарезали императора – за ночь специальные люди обежали все площади и головы памятникам поменяли.

Говорят, в те времена была куча мастеров, делающих только головы.

Садовник

Паола – это событие, которое организовал я сам. Так же, как я организовал событие, которое называл книгой, а позже событие, которое называл жизнью. Начиная с девяносто девятого года я живу в нарисованных обстоятельствах. Белая дорога с лавровыми кустами, чутко стоящими во тьме, будто приземистые воины, гавань с лодками из ореховой скорлупы и ржавым катером под названием «Ешь грязь», чешуйчатая гранитная скала, нависающая над поселком, будто драконова выя, все это нарисовано. И я даже не уверен, что мной.

Где-то у Честертона я читал о том, как он отправился рисовать на холм и, дойдя до вершины, обнаружил, что запасся оберточной бумагой, но забыл о кусочке мела. Немного подумав, он отломил кусочек уступа, на котором сидел, и принялся рисовать, вслух поблагодарив Южную Англию. Вот чему я всегда завидую, так это легкости маневра, на его месте я некоторое время ругал бы себя за рассеянность, потом счел бы отсутствие мела за дурной знак и отправился бы домой с пачкой чистой бумаги.

Которая из двух версий Паолы лежит у моего сердца? Та, что обратилась в пепел и была всего лишь взбалмошной женщиной, любящей зеленый цвет и не способной и двух минут провести в запертой комнате? Или та, луноликая, что царственно удалилась, оставив меня зябнуть в ничтожестве на восемь с половиной лет?

Нет у меня легкости маневра. Сижу теперь смущенным менелаем на египетском берегу.

Помню, как я впервые прочел эту пьесу. Ее подсунул мне преподаватель античной литературы в колледже – мол, это приличная тема для курсовой. Он еще добавил, что считает «Елену» самой слабой пьесой у Еврипида, и поначалу я с ним согласился. Пьеса показалась мне мутной, какая-то беготня с женихами, кораблями и deus ex machina, и я долго не мог ни за что зацепиться, пока не понял, о чем история. О невозможности выбора, когда речь идет о настоящем и не очень.

Ему не пришлось выбирать, бедняге Менелаю, все свершилось по воле богов: сотканная из эфира Елена испарилась (или обратилась в огненный столп?), а телесная румяная тетка бросилась в объятия мужа и ловко убедила его в своей чистоте. И вот они раздобыли судно и бегут. Может быть, их гонит сирокко, трубач понтийский, флейтист ливийский, знойный левече. А может, он дует им в лицо. Но что им белая пыль из пустыни, выпадающая молочным дождем? Что им красная пыль из пустыни?

Хотел бы я знать, как бы все повернулось, окажись их боги заняты чем-то другим. Грек до сих пор сидел бы на своем берегу, уронив подбородок в ладони, глядя на тлеющий в голубой (золотистой?) золе египетский горизонт. Как я теперь, примерно.

Ради которой из Елен он выставлял шестьдесят кораблей, собирал дружественных царей в поход, вытаскивал из тела стрелу, задыхался в деревянном коне и убивал царевича? С которой из них странствовал по Финикии, попадал в бурю у берегов Пелопоннеса, целовался и проливал вино, возлежа на драгоценных тканях? Ну, эфирный призрак, вспышка воображения, шутка богов, ну и что?

А та, первая, чем лучше? Трусливая gallinaccia, старая курица, просидевшая в Египте много лет, флиртуя с кем попало. Мякоть и кости, липиды, белки там всякие. Мозоли, ссадины, розовые склеры. Это что, преимущество? Вот так-то.

Я бы выбрал ту Елену, что таскалась за мной по волнам, будь она хоть из осенней паутины скручена. Я и выбрал, собственно.

Маркус. Воскресенье

«Возьми шарф, ложись на живот и продвигайся ко мне, – комиссар говорил нарочито скучным голосом. – Тебе не от кого убегать. Посмотри на меня!

Солнце спряталось за тучи, и стекло стало сумеречно-голубым, небо и лагуна отражались в нем, разбиваясь на шахматные клетки. В какой-то момент он увидел тени мечущихся рук под стеклянной крышей, движения веток, но нет, показалось. Почему Вирга сидит неподвижно? Еще минута стеклянного хруста, две промоины соединятся в одну, и мост поцелуев вывернет наизнанку. Еще можно прыгнуть в расширяющуюся полынью и оказаться на полу оранжереи, пусть даже с переломанными ногами, еще можно остаться в живых, ну двигайся же, чертова кукла, почему ты не двигаешься?»

Маркус еще раз проглядел страницы, написанные ночью, сначала их было тринадцать, но одна уже отправилась в мусорную корзину. Суббота промелькнула, как полчаса травяного забытья. Он сел работать после полудня и опомнился только оттого, что стая ночных комаров искусала его до костей, пробравшись в щель под оконной сеткой. Этих комаров здесь называли тигровыми, и они не боялись ничего, ни лосьонов, ни чадящих свечек, расставленных хозяйкой на лестнице.

«Ему показалось, что галерея обрушилась в тишине. На деле у него просто заложило уши от грохота. В глаза ему брызнуло стеклянное солнце, он зажмурился и некоторое время стоял так, вцепившись руками в чугунные перила.

Когда он открыл глаза, башни „Бриатико“ стояли свободно и фасад приобрел красоту первоначального замысла. Стекла галереи лежали на клумбах зазубренными толстыми льдинами. Трудно было поверить, что весь этот холм земли, пронизанный черными и розовыми корнями растений, держался на сотне деревянных перекладин, скрытых теперь под грудой битого стекла и мусором, в который превратились штамбовые розы и жимолость. Тишина гудела у него в ушах. По аллее бежал сержант с разинутым ртом, но крик был немым, и разинутый рот чернел понапрасну. Он хотел было окликнуть его, но язык распух и лежал во рту пыльным куском войлока. Голова комиссара лежала на пустом паркинге, начисто срезанная стеклом, и сверху казалась блестящим черным корневищем пальмы. Парадная дверь распахнулась, сержант вошел в здание, и пружина с грохотом вернула дверь назад, железное эхо забилось в низине между холмами, и Садовник понял, что к нему вернулся слух».

Он отхлебнул холодного кофе и потянулся. На часах было около семи утра, но усталости он не чувствовал, только глаза щипало от дыма, и немного затекали пальцы. На тарелке возле компьютера лежал подсохший кусок сыра со следами от зубов, но Маркус так и не вспомнил, откуда он взялся.

«Теперь он ждал, что дубовая дверь распахнется еще раз, и в проеме покажется босая растрепанная Вирга, ее волосы и плечи будут покрыты белой пылью. Она направится в сторону парка, достигнет поворота на каменоломню, сядет на скутер, поставит босые ступни на педали и помчится сначала прямо, а потом вниз – с такой скоростью, что ветер выдует штукатурку у нее из волос. Тем временем „Картахена“ пойдет вдоль песчаной косы к выходу в открытое море: туда, где узковатый пролив похож на горлышко античной вазы. Пойдет осторожно, малым ходом, избегая отмелей. Он подумал, что какое-то время Вирга и ее дед будут двигаться параллельно, не зная друг о друге. Потом он подумал, что мог бы воспользоваться калиткой, добраться до шоссе и сесть на автобус до Рима. Впрочем, какой там Рим. Рим казался выдуманным городом, будто город обитателей луны, оказавшийся волнами застывшей лавы. Нет, пожалуй, Рим вообще не существовал. Почему же не открывается дверь?»

Маркус пробежал глазами последнюю строчку, захлопнул компьютер, сунул его в сумку между курткой и свитером и спустился на первый этаж. В столовой было тихо, хозяйка ушла к воскресной мессе, у окна доедал свой завтрак бритый мужичок в кепке, похожий на одного из тех, что принимают футбольные ставки в окраинных барах.

Просидев там около часа, Маркус выпил несколько чашек кофе, сгрыз целую миску миндальных сухарей, прочел двенадцать страниц и понял, что финал никуда не годится. Обрушить галерею – это все равно что признать поражение. В финале не должно быть ни одной смерти, смерть кроется не в решениях, а в нерешительности. Ты убиваешь, потому что не знаешь, чем закончить линию персонажа: она болтается, будто конец поливального шланга, вырванного из гнезда.

Предупредив хозяина, что вернется через час, Маркус оставил сумку возле конторки и отправился в участок за правами. Чисто выметенная площадь была пуста, на террасе кафе сидел знакомый самоанец в белой куртке, перед ним стояла тарелка с мидиями. Маркус помахал самоанцу и остановился было у фонтана, чтобы набить трубку, когда сзади послышались шаги и на плечо ему легла тяжелая рука.

– Тебя-то мне и надо, – сказал сержант, – меня как раз послали за тобой в мотель.

Без желтой хрустящей куртки сержант казался не таким громоздким, даже глиняное лицо посветлело и разгладилось на ярком солнце.

– Послали?

– Ну да, капо с самого утра в участке, и мне первым делом велели тебя привести.

Сержант повернулся и медленно пошел в сторону участка, заложив руки за спину, а Маркус пошел за ним. В какой-то момент он поймал себя на том, что испытывает что-то вроде удовольствия, и засмеялся. Нужно было подольше грызть миндальные сухарики, сказал он себе, стараясь не обгонять сержанта, нужно было битый час проторчать в столовой мотеля, чтобы сюжет выровнял себя сам. Если я не ошибся в своих предположениях, думал он, то Петра гуляет где-то неподалеку. Написав финал, я потер медную лампу, и все джины должны собраться на одном пятачке, иначе книга никуда не годится. Держу пари, что девочка в участке.