бственных пальцев.
Лютер Пеннер усвоил этот урок, наряду со многими другими, либо полученными на собственном опыте (как в данном случае), либо почерпнутыми из литературных источников. И каждый случай был одним из шариков жира, всплывающим вверх для соединения с другими. Он убедился, например, что упомянутая выше детская шалость, пусть импульсивная, была тем не менее адекватной, потому что тетя Энн просто свихнулась на чистоте. Она расхаживала по дому с тряпкой и неустанно протирала подоконники и сиденья стульев, оглаживала абажуры ламп и даже пыталась стирать солнечных зайчиков с оконных стекол, которых в ее доме было видимо-невидимо. Она так успешно развивала в себе эту добродетель, что та превратилась в порок; притом тетка была убеждена, что способствует воспитанию Лютера, заставляя его участвовать в мытье посуды после обеда и расстановке по местам приборов, в том числе и серебра (он оказывал эту услугу без всякой охоты, подчиняясь многозначительному взгляду матери). Лютеру запомнилось, что особенно он невзлюбил белоснежный передничек размером с носовой платок, который тетка завязывала на талии поверх строгих темных платьев собственного покроя, — защита скорее символическая, чем практическая, — и передничек этот придавал тетке вид горничной — сравнение это целиком основывалось на кинофильмах, поскольку в натуре Пеннер ни горничной, ни чего похожего не видывал.
Он понял также в должный час, насколько рискованное это занятие — ковырять ножами и вилками между пальцев ног, и как несладко бы ему пришлось, застань его кто за этим занятием в буфетной.
Наказание соответствовало бы преступлению. Этот древний принцип правосудия, правильно интерпретируемый, оказывался справедливым снова и снова. Даже если тетя Шпац чокнулась на борьбе с грязью и микробами, она все же не заслуживала учиненной Лютером низменной и нечистой шутки, поскольку никогда ни словом, ни взглядом, ни делом не обижала племянника, даже не называла его «племянником» и не проявляла обычного в их семействе презрения. Короче говоря, по причине своей юности и неразумия Лютер поступил несправедливо. Он подверг себя риску с различных сторон, проявил небрежность в обращении с силой, дарованной ему, и потому вляпался, так сказать, в грязь по колено.
Впоследствии Пеннер прочел книгу Джорджа Оруэлла «Париж и Лондон вдоль и поперек» и признал, что многие выходки поваров и официантов относительно клиентов принадлежали к тому же классу возмездий сомнительной чистоты, что и его фокус с носками: повара могли плюнуть в суп, обрабатывать мясо грязными руками, слизывать мясной сок своими сладострастными языками. Официанты поступали более низко, когда смазывали себе прическу заказанным соусом, потому что возмездие предполагает наличие соответствующего оскорбления чести, а какая честь могла быть у официантов, которым полагалось называть всех посетителей «сэр» и «мэм» и кланяться всякому, кто мог дать на чай? По воскресеньям официант, угощая жену и детей мороженым, мог быть высокомерен с обслугой, поскольку в воскресном костюме, в обществе детей, с Луизой, висящей у него на локте, как тросточка, он был клиентом, то есть господином; но на работе, в ресторанчике или кафе, он был ниже грязи на полу, зарабатывая подачки улыбками, пресмыкаясь, сгибаясь в поклонах, присасываясь к клиентам умильным голосом преданного слуги, и оказывался в положении даже не шлюхи — та все-таки сама по себе доставляет кому-то удовольствие, — а сутенера, который всего лишь подает гуся на стол.
«Следить за чистотой, — писал Оруэлл, а Пеннер запоминал, — это грязная работа».
Томас Гоббс утверждал, что нормальное состояние природы — это состояние войны, войны всех со всеми, и в некотором отношении это утверждение касалось также школьного двора. На переменах Пеннер убегал в дальний угол и пытался спрятаться за кустом или деревом, то одним, то другим, но обычно это не спасало, мучители шли по пятам, дразня, хихикая, угрожая, и наконец настигали его и осуществляли угрозы: щипали за руки, дергали за уши, распевая мерзкие песни вроде «Дай мне зад, дай мне рот, корень мой везде пройдет» и прочее в том же духе, а Лютер вжимался спиною в ствол дерева, хотя оно не помогало, потому что длинные руки Киба обхватывали его вместе со стволом, а тогда некий мерзавец, ангелок с виду, по имени Ларри (Лютер говорил им, что его имя — настоящее, церковное, а у них — Киб, Сиф, Ларри — названия болезней), пинал его в живот, пока наконец Лютер не сообразил сразу после звонка набрать в рот воды из фонтанчика и удержать до тех пор, пока его не ударили, и выплюнуть все, вместе со слюной, прямо в изумленное лицо Ларри; эта выдумка позволяла притвориться, будто его лишь непроизвольно стошнило и это вовсе не акт сознательной агрессии, а реакция на боль и испуг, а следовательно, не заслуживает наказания.
— И вовсе мое имя ни от какой болезни!
— Вот и нет, Сиф — от болезни, которую подхватывают, когда трахаются.
— А меня вовсе и не Сиф зовут.
— Ничего подобного, все так тебя зовут: Сиф, Сиф, Сиф! Ты весь покроешься прыщами, — пообещал ему Лютер, и это была уместная импровизация, потому что Сиф страдал от юношеских угрей. — И может, даже спятишь, когда прыщи доберутся до мозга! Киб — это сокращение, так же как Сиф, от слова «кибернетика», а это — болезнь яичек. Они распухают, как шары. И ничего с этим поделать нельзя.
— Э, ты это все выдумал!
— Я это в книжках читал. В книжках про разные гадости. Яички распухнут и лопнут. Понимаешь, эти киберы, они растут внутри, раздуваются, а потом — хлоп!
— Врешь!
— Растут — как картошка под землей.
— Врешь! — махнул рукой Киб, но прежней уверенности в нем уже не чувствовалось.
Когда вы мучили меня, я молился, чтобы Иисус вас простил. Так маленький Райнер, как пишет Рильке, сказал своим преследователям в военной школе. За что и заработал очередную трепку. Потому что подставление второй щеки есть первоклассное отмщение, приводящее врага в ярость.
— Ларри — это не болезнь!
— Как раз болезнь, называется ларригит. Кто заболеет, не может больше производить никаких звуков. Ни говорить, ни рыгать, ни хныкать, и суставы у тебя не будут трещать, и пукать не будешь. Не стонать, не шипеть и не бурчать, ты даже храпеть во сне уже не можешь — тело не издает ни единого звука, как будто тебя всего залили смазкой, и зубы не скрипят, когда ешь.
— Чепуха все это, у меня имя вовсе другое!
— Скажешь тоже. Ларри — ларригит, ничего не другое!
Ларри пожаловался своему папе, который категорически опроверг инсинуацию и высмеивал — долго и громко — собственного отпрыска за подобную глупость, что донельзя разозлило Ларри, и в следующий раз, когда Киб схватил Лютера, внезапно подойдя сзади, так что тот не успел добраться до дерева, Ларри пнул его разок в голень, дважды врезал коленом в пах и добавил еще три быстрых удара в живот. И случилось так, что избиение, проводимое Кибом, Сифом и Ларри, наконец-то было замечено одним из учителей, и всех четверых потащили к директору для дачи объяснений. У Киба не хватило духу пересказать данные о распухающих яичках столь важной особе, а поскольку его допрашивали первого, его стеснительность передалась и остальным; им представлялось, что промолчать — значит проявить мужество, а там будь что будет. Было же следующее: всем досталась одинаковая порка, в том числе и Лютеру, так как директор (некто Гораций Мак-Тмин) решил, что он каким-то своим поступком спровоцировал нападение.
Но в чем же была вина Лютера, чем заслужил Пеннер такое несправедливое обращение? Он вел возвышенную жизнь — вот в чем заключалось преступление. Таково было первое объяснение, пришедшее на ум Лютеру, но вскоре он вынужден был признать, что жизнь его отнюдь не отличается возвышенностью, наоборот, она весьма низменна. Именно это побуждало его к ухмылкам превосходства, именно поэтому он с наслаждением употреблял редкие словечки, вроде «обоюдоострый» или «алчность», а то еще «диапазон». Но щеголять знаниями с большим эффектом не удавалось — попробуй щегольни, когда торопливо бормочешь что-нибудь сквозь заслон густого кустарника. Пожалуй, правильнее всего было бы сформулировать так: Лютер Пеннер был возвышенной личностью, принужденной вести низменную жизнь. Вот в чем заключалось преступление.
На следующий день Пеннера, страдающего и телесно, и душевно, посетило первое видение. Он увидел белое пятно, размером с передничек тетки Энн, на груди Киба, прямо на рубашке, красной, как спелое яблоко. То есть на самом деле пятно выглядело розоватым, но Пеннеру казалось, будто он видит нечто белое, погруженное в или спрятанное за… а может, под… чем-то красным… красным, как спелое яблоко. Джон Локк доказывал, что при рождении человека разум его — tabula rasa, чистый лист, и опыт заполняет его записями, как мелок — грифельную доску; при всем нежелании перечить столь благородному, хотя и скучному мыслителю, следует заметить, что он ошибался, хотя и с наилучшими намерениями. Локк неверно указал орган духовного восприятия. Не разум чист при рождении человека, а душа, вместилище морали и нравственности, — бела, как гербовая бумага, отбелена, как кости в пустыне, и именно это и разглядел внезапно Лютер. Наверно, он очень странно глядел на Киба, потому что тот онемел, словно подхватил ларригит, и только уставился на него бессмысленным взглядом.
Пятно слегка колыхалось, как флажок. На его белом фоне виднелись мелкие кляксы, черные, как тушь, россыпь черных точек, словно просыпалась пыльца с ядовитого растения. Теперь мы знаем, что перед Лютером предстало грязноватое внутреннее «я» Киба, уже запятнанное темными делишками и тайными страхами. Мы рождаемся морально чистыми, понял Лютер Пеннер, но жизнь пачкает нас, и мы со временем темнеем, так что это «я», изначально лучезарное, придававшее чистоту коже и особый свет глазам, постепенно марают гнев, страх и гордыня, мелочность и низкие помыслы. Солнце внутри нас меркнет, нравственность постепенно угасает, и однажды ночь опустит свой занавес и мы окунемся в Грязь, которая в конце концов оставит нам стыда и угрызений не больше, чем чувствует белка, укравшая птенца из гнезда, и мы потеряем подчистую юмор и негодование, страсти и желания — вообще всякий душевный жар. Именно это называют «затмением души». Мы превратимся в духовных зомби. Как политики, столь циничные, что не утруждают себя циничным ощущением превосходства и даже не выказывают свойственной циникам издевки.