После упоминавшейся уже статьи «Моральное Я носит белые одежды» это было второе и последнее из сочинений Пеннера, предназначенных для обнародования и опубликованных. Все прочее, написанное им, осталось в дневниках и письмах. Он явно вдохновлялся идеями Свифта, но из наших бесед я знаю, что властителем его дум был Данте, величайший мастер литературной мести, и особенно потрясла его та песнь «Ада», где описывается, как льстецы и доносчики плавают в яме, наполненной нечистотами.
— Одно дело БЫТЬ Урией Типом, — говорил Пеннер, — совсем другое — играть роль так тщательно, чтобы вас принимали за Гипа, потому что незаслуженная лесть — оскорбительна, и особенно приятно, когда объект скромно — ха! — ха! — скромно принимает ее как нечто должное.
Я узнал, что успехи Лютера в колледже во многом были обусловлены его угодничеством. Профессор Хоч, отнюдь не из числа его поклонников, сказал мне: «У него нос длинный, как у Пиноккио, в любую щель пролезет».
Я больше не жалел о том, что Лютер отказался знакомиться с моими друзьями, потому что наш кружок часто собирался у меня дома, и мне не хотелось, чтобы он пачкал мою зубную щетку или перемешивал таблетки в аптечных пузырьках (миссис Сауэрс утверждала, что, будучи ее жильцом, он это делал постоянно). Не хотелось также терять мои хрустальные бокалы из-за того, что Лютер поставит их не на место (он сам признавался, что проделывал это при случае в других домах, если вечеринка прошла неважно). Представьте себе: проводив гостей и перемыв посуду, вы расставляете ее по местам, и вот тогда становится очевидно наличие пустого места в ряду с хрусталем. Исчез бокал, самым загадочным образом. Поразмыслив, вы предполагаете, что бокал кто-то разбил и не признался, а может, его и вовсе похитили. Во власти этих тревог вы пробудете до тех пор, пока не наткнетесь на пропажу; бокал был укрыт так хитроумно, что найти его можно лишь случайно, и озадаченная жертва, под влиянием гипотез, порожденных подозрительностью, прекращает поиски очень быстро, и терзается сомнениями, кто же из гостей — а ведь это друзья! — совершил этот поступок. Когда же потеря находится, возникает вновь озадаченность и недоумение: как это фужер оказался среди рюмок? Те уголки сознания, где кроются наши основные заботы, — отличное поле для тонкой мести. Главная тайна тайных отмщений заключается в создании неуверенности и неопределенности.
По поводу мести, заключающейся в нарушении устойчивого порядка, я могу привести случай, подробное описание которого нашел в дневниках, хотя, как ни странно, Пеннер никогда не заговаривал о том, что назвал «имплантацией» или «часовым механизмом мести». Это — излюбленный прием секретарей и бухгалтеров. Для этих людей нет ничего естественнее, чем медленно вторгаться во владения босса, подтачивая его власть, выполняя за него все больше и больше дел, но исключительно собственными методами, так что со временем весь бизнес или весь офис оказываются оплетены паутиной секретарши. Никто, кроме нее, не знает, где что лежит, никто не может зарегистрировать входящие, оформить заказ, пока она не ознакомится и не соблаговолит согласиться. И когда фирма решает уволить секретаршу или счетовода, вскоре она оказывается парализованной. Регистрация квитанций, система хранения папок, списки адресов, все-все, в том числе и табельные записи с указанием сверхурочных — расположено согласно шифрам, известным лишь уволенному. Оказывается, без этой секретарши — как без рук. Доходы и убытки, приход и расход, брутто и нетто, выплаты и задолженности — все превратилось в китайскую грамоту. Да, эта серая мышка знала, как стать незаменимой.
Примерно в это же время, словно предчувствуя грядущие беды, я начал составлять список людей, которых мне следовало бы опросить, чтобы дополнить отчет, который вы в данный момент читаете.
— Я стал размышлять о проблеме наказания и о сути возмездия, которым грозит преступникам общество, — сообщил Лютер зловещим тоном. Мы сидели в кафетерии колледжа. — Я думаю, что тут уместно выражение «дурак на дураке сидит и дураком погоняет», потому что мы благодаря длительной практике вполне преуспели как в выставлении дураками самих себя, так и в соответствующем отношении ко всем прочим, а потому и заслуживаем тех оскорблений, которые сыплются на нас как град. — Пеннер сделал паузу и сказал резко: — Какого размера? Какого размера должен быть этот град? С рисовое зерно? С горошину? С луковицу под уксусом? С порцию жареной говядины? Или с запеченный картофель? — Вместо стандартного «голубиного яйца» Лютер издевательски заимствовал сравнения из висящего на стене меню. Меня кафетерий раздражал. Он был из тех ненавистных помещений, где изобилие пластика так усиливает свет, что глаза болят, и где невозможно спрятаться от галдежа.
Пеннер показал мне на своем запястье, где обычно носят часы, синяк, уже переходящий из фиолетовой фазы в желтую.
— Подарок от Сью.
— Сьюзи? Библиотекарши колледжа?
— Да. Этой толстомордой, толстопузой, толсто все.
— Но как это ей удалось? Она уронила вам на руку словарь? Или с размаху пристукнула своим штампом?
Пеннер очень сердито зыркнул на меня.
— Сьюзи-Пузи сочла нужным поучить меня произношению. С легкой улыбочкой на безразмерной физиономии, да еще губу оттопырила, она стала объяснять мне, что значит видение — собственное видение призрачного видения. Мне! Я попытался заткнуть уши, и вот результат: оне соизволили мне даровать этот синяк. Но если бы я отнял руки и слушал ее как следует, могу представить, как у меня болели бы уши.
— Что-то не понимаю, — вставил я. — Синяк?
Пеннер потряс головой, как собака отряхивается от воды.
— Я называю… Знаете же, как она высокомерно оттопыривает губищу… Я эту ее оттопыренную губу называю «гублин». Не от «гоблина», хотя от гоблина в ней тоже что-то есть, а от «блин»… это нынешнее универсальное выражение… Блин в свином рыле… — Лютер хохотнул, но безо всяких признаков доброго настроения. — В общем, наш обмен мнениями — Пузи и мой — был, блин, так перегружен иронией, что ее хватило бы на хорошую цистерну.
Я приложил ладонь к уху. Лютера этот жест, похоже, покоробил, но ведь в кафетерии было шумно — шумно, хоть и уныло, толпились галдящие подростки, стучали стульями, грюкали подносами. Пеннер всего этого не замечал.
— Сьюзи-Пузи, блин… Сьюзи-Пузи — нараспев протянул он, игнорируя студентов, сидевших вокруг; дразнилка уносила его обратно в детство, заодно затягивая и меня. — Сьюзи-Пузи жаловалась мне на начальника — этого типа, как его, Серкин? Феркин? или Форкин? — и все сыпала подробностями, как этот Серкин-Феркин-Форкин плохо с ней обращается, и я не утерпел, конечно, это была злая шутка, но я посоветовал ей попросту положить на него, а она взглянула на меня, засмеялась — не моей шутке, а моему невежеству, — и стала объяснять мне разницу между «положить» и «положиться», блинский блин! Это было ужасно… А я-то сделал ей честь, предположив, что она поймет мое остроумие и ответит соответственно. Просто ужасно, когда с тобой так говорят… ужасно… когда сам подставляешься под такой блин. Неужели все толстяки такие? За любую соломинку хватаются, лишь бы показать свое превосходство?
И Лютер счастливо рассмеялся:
— Однако все обернулось к лучшему.
— К лучшему? Как это?
— Я вдруг увидел решение.
— Решение чего?
— …Точнее, решение оформилось не сразу, но я представил себе… Я подумал: вы будете очень забавно смотреться в колодках, мисс Сьюзи, только колодки я себе представил с отверстиями для ее буферов, а не для головы. Да, и я рассмеялся, представив себе эту картинку. От души рассмеялся. Вот уж блин так блин, всем блинам блин!
Однако я упустил нить его рассуждений. Меня озадачила причина его обиды. Или я что-то неверно расслышал, или он выпустил ключ ко всей истории?
— Китайцы такие штуки практикуют во множестве.
— Что-что? Простите, я не понял — какие?
Пеннер стал терять терпение. Моя недогадливость его злила.
— Публичное унижение. Они часто водят по улицам тех, кого собираются казнить. Или прилюдно сдирают знаки различия. Стоило бы и нам вернуться к этому.
— Простите, к чему вернуться? — переспросил я. Однако он, не удостоив меня ответа, встал, сгреб со стола свои книги и удалился с видом обиженного достоинства.
Прошло несколько недель. Не было ни писем, ни звонков, ни даже случайных встреч. Я тоже не черкнул ему ни строчки, не поднял телефонной трубки. Мы отдалились и разделились, как два полюса.
Именно в те дни я всерьез взялся за серьезное расследование, показавшее, что мои опасения насчет зубной щетки были вполне обоснованы, потому что Лютера, в бытность его подростком в скаутском лагере, обвиняли в том, что он пачкал их буквально пачками. Тогдашний скаутский вожатый рассказал мне, что Лютер притворялся, будто вожатый склонил его к сожительству, и вполне избавиться от этого пятна на репутации бедняге так и не удалось. Лютер, по его утверждению, был чудовищем. Я спросил, много ли он устраивал розыгрышей, скажем, связывал шнурки чьих-то туфель или ставил таз с водой у кровати спящего. «Нет, — ответил бывший вожатый, — но он явился в лагерь больной ветрянкой, окунул зубные щетки других мальчиков в туалет, а однажды ночью устроил в палатке начальника такое представление театра теней, что превзошел бесстыдную библейскую Саломею. А все потому, что вожатый не признал успехов Лютера в скаутских умениях. «Да кому бы в голову взбрело насиловать эту акулу?» — возмущался обесчещенный вожатый».
Однако я остаюсь при мнении, что секс тут ни при чем. Лютер Пеннер был бесполым, как артикль среднего рода. Я думаю, обвинения в осквернении зубных щеток было вполне достаточно, чтобы побудить его к отмщению. Лютер мог при случае быть таким же ядовитым реформатором, как и его тезка Мартин.
Я выяснил также, что со мной Лютер проявил выдержку, поскольку бывший вожатый сообщил, что он долго получал по почте конверты, в которых не было ничего, кроме вырезанных из газет фотографий мальчиков в плавках. Штемпель на конвертах был местный, а адрес написан расплывшимися чернилами.