Картина ожидания — страница 22 из 41

.

Замедлился легкий Настасьин бег - и тогда Тень ее вплотную приблизилась. Все это время она плелась позади и плакала, звала если не вернуться, то хоть оглянуться! Но знала Настасья, оглянешься - набросятся Угрызения совести, начнут уязвлять - не вырвешься.

Она плакала на бегу:

- Отпустите меня! Разве мало я слез пролила? Разве можно жить все в долг и в долг?

Она сбросила полуистлевшие башмаки и босыми ногами оставляла кровавый след:

- Утешьтесь слезами моими!

Но Тень, скуля, спешила след в след:

- Ну оглянись, Настасьюшка-а-а!

И когда казалось, не хватит сил противиться, увидела она долгожданный край пути… Красное солнышко клонилось к западу, а прямо перед Настасьей переминалась избушка на курьих ножках.

«Еще бог милостив!» - Настасья с облегчением шагнула к двери - нет, равнодушно отвернулась изба.

«Что же делать? Коль стоит она на пути моем, значит, надо как-то войти в нее, будь это даже застава на пути в царство мертвых».

- Избушка, избушка, стань к лесу задом, ко мне передом!

Презрительно скрипя, изба повернулась, дверь недоверчиво приотворилась. Настасья ступила, дрожа, на лестницу - и замерла. Гляделась избенка малехой неказистенькой, а лестница уходила под самое небо!… На нижней ступеньке сидела толстая и одноглазая девка.

- Сестрица, пусти переночевать! - взмолилась еле живая Настасья.

- Чужих пускать не велено, самим места мало, - буркнула одноглазая привратница.

Так и села Настасья у входа. Вещует сердце - близко милый, а путь заложен! Что делать, подруженька Любовь? Подняла расплывающийся взор и увидела, что Одноглазка прикорнула, да тут же и вскинулась, бдительно таращась на бесприютную бродяжку. И только было открыла она рог, чтобы изгнать приблудную, как, повинуясь подсказке Любви, Настасья вкрадчиво запела:

- Спи, глазок! Спи, глазок!

Ой, ой… тише!… Откинулась Одноглазка на ступеньку, с наслаждением всхрапнула… а Настасья, ног под собой не чуя, метнулась вверх по лестнице.

Одолела несколько площадок - и видит: сидит поперек пути другая привратница, а глаз у нее два, как у добрых людей.

- Чужих не ее!… - возопила она было, да Настасья, не растерявшись, затянула свое:

- Спи, глазок! Спи, другой! Спи, глазок! Спи, другой!

О чудо, и эта преграда позади. Но выше Настасья уже не бежала бегом, шла крадучись, замирая перед каждым поворотом, и благо потертый ковер приглушил ее шаги, заранее заметила трехглазую сторожиху. Хоронясь за перила, сладким голосом завела:

- Спи, глазок, спи, другой, спи, третий!

Трехглазка длинно зевнула, обмякла, и Настасья, еле переводя дух, сама себя не слыша от волнения, прошептала снова:

- Спи, глазок! Спи, другой!…

А про третий-то и забыла.

Придремнула толстуха, а Настасья стремительно миновала ее и, разводя руками облака и туманы, застилавшие путь (ведь она поднялась уже очень-очень высоко, почти под самые звезды), побежала по длинному коридору одинаковых дверей, пока перед одной, ничем не отличающейся от других, не услышала еще одну подсказку Любви:

- Он здесь.

Любовь говорила еще что-то, но кровь застучала в висках, Настасья не расслышала. Она всем телом приникла к запертой двери, и сердце ее колотилось так сильно, что растолкало замок… дверь распахнулась.

Светлый, любимый, лежал на узкой кровати в тесной каморке и спал богатырским сном.

Кинулась Настасья на грудь его, обвила своим телом белым, облила жаркими поцелуями - нет, спит ее лебедин, не ведает, что прилетела лебедушка.

Поняла Настасья, что теперь его опутало вязье сна-забвения. Что же делать?

Тут-то и не выдержала Настасья. Надсадилось сердце! Хлынули из глаз слезы горючие, полились из уст речи обидные:

- Я для тебя в такую даль забрела, а ты спишь и, наверное, другую во сне видишь!

Закапали слезы на плечо спящего - вскинулся он, словно обожгло его:

- Ты пришла, моя ненаглядная! А я и сплю - красоту твою в глазах вижу…

И вновь восцвели поцелуи на их губах, и забыли они, что комнатка тесна, стены тонки, кровать узка, разметали грубые простыни, жарко дыша друг другу в лицо. И когда уже пресеклось у обоих дыханье, когда стемнело в очах, вдруг…

…вдруг откуда ни возьмись - страшный крик:

- Чужих пускать не велено!

И затряслась от ужаса запертая дверь.

Злая сила разорвала сплетение рук и ног. Хихикнула чья-то позабытая в углу зависть, увидев, каким страхом и забвением наполнились глаза Настасьи и Светлого, словно кровавое разбойство и татьба настигли их ночью в пути.

Заметались оба по каморке, суматошно натягивая одежды, но так тряслись у них руки, что не могли с вещами справиться, а в двери уже злорадно скрежетал ключ:

- Чуж-ж-жих пус-с-скать не велено!…

И тогда, взглянув в последний раз на белое лицо любимого, вскочила Настасья на подоконник - грудью ударилась в стекло.

Без брызг, беззвучно расплавилось оно под ее пылающим от стыда телом, и Настасья повалилась вниз, и среди разлетевшихся в разные стороны мыслей одна была о кусте шиповника при дороге, а другая о том, что высоко-высоко… и, наверное, разорвется сердце прежде, чем разобьется тело.

Безумная сила рассвета! И в этот миг Настасья вдруг ощутила, что напор ветра ударил ей под руки, взбросил их, одарил странной, легкой силой, одел ее тело белыми, лебяжье-белыми одеждами! И мягко, приветливо закивала снизу земля.


Но тут… из камышей болота черного, из туманных топей выглянул пришелец мрачный, жалкий и странный, с недавних пор тут скрывавшийся, отдавший душу тоске на растерзание, все силы свои вложивший в палец, что навек прикипел к курку.

Словно бы туча молниеносная из болота ударила - обожгло пламенем крыло Белой Лебеди. Закачалась высота поднебесная в ее глазах, вновь отяжелело тело стремительное, злобно засвистал воздух вокруг.

Возносились к солнцу облака, а Лебедь к земле падала, с жизнью прощалась она.

И когда неотвратимой встреча с твердью казалась, сверху пал светлый лебедин, подхватил ее крылом своим.

Заря открыла им свои врата пылающие! Летели они, прижавшись друг к другу, и чудилось тем, кто смотрел им вслед, будто у них на двоих только два крыла.

Летели лебеди, пока не растаяли вдали, словно облако.


ЧУЖОЙ

Животные не спят. Они во тьме ночной

Стоят над миром каменной стеной.

… .

И, зная все, кому расскажет он

Свои чудесные виденья?

Н.Заболоцкий


…Ярро, сын Герро и Барры, лежал на снегу и смотрел, как солнце катится за синие сопки на противоположном берегу реки. При этом белые пушистые облака заливались красным светом. Ярро вспомнил теплую кровь, пятнающую мягкое, трепещущее тело зайца, но не двинулся с места…


Имя Ярро по-волчьи значит «чужой». Почему именно ему дали это имя, было непонятно. Ведь он родился в стае, в тайге, это его мать была чужая: она когда-то пришла в тайгу от людей, ее, собаку, приняли к себе волки, а молодой Герро. - теперь он вожак стаи - сделал ее своей подругой. Но матери дали имя Барра - «красотка» - и она принесла своему спутнику и стае пятерых… волчат? щенят? - словом, пятерых детенышей. Четверо получили нормальные волчьи имена, а тот, кто появился на свет первым, оскорбительную кличку - Чужой. Иногда Ярро чувствовал за это злую обиду на соплеменников, но утешался тем, что, став взрослым волком, он сможет взять себе другое имя. Ярро хотел бы называться как отец - Ветром, а еще лучше - Храбрым. Но если он успеет до того, как ему исполнится три года - время выбора нового имени, - совершить задуманное, то потребует, чтобы его назвали не иначе как Убивший Человека.

…Мать Ярро считалась в стае непревзойденным знатоком повадок Человека. С нею советовались даже матерые волки, и не зря: долгие годы ее жизни прошли в логове Человека.

Тогда ее имя было иным. Тогда эту желто-серую узкоглазую лайку с неуловимо-лукавым выражением острой мордочки звали Сильвой. Хозяину привезли ее из далеких холодных краев крошечным щеночком, и Сильве иногда снились беспредельные белые равнины, колючая наледь между подушечками натруженных лап, которую на привалах приходится долго выгрызать, тяжесть постромок, тянущих назад, в то время как общее тело упряжки рвется вперед и вперед… Она не испытала этого, но, наверное, память предков сохранилась в крови. Эта смутная память была подавлена теплой, сытой жизнью в квартире из трех комнат - так называл свое логово Человек. Превратиться в некое подобие холодно презираемых ею глупо-кудрявых или тонконогих, вечно трясущихся собачонок ей мешала неутихающая и непонятная тоска, глубоко спрятанная под привязанностью к Хозяину и Хозяйке, внешне проявляющаяся в капризном, независимом характере. Неуемная страсть Хозяина к лыжным прогулкам зимой и частым походам летом помогала этой тоске развиваться и крепнуть. Действительность оживляла краски, запахи и звуки памяти, добавляя к ним го, чего не знали и не могли знать предки Сильвы, не покидавшие северных земель.

Тайга пугала и манила Сильву: резко, больно билось сердце от бесчисленных живых запахов, шире раскрывались длинные, узкие глаза, сильные лапы подгибались - в тайге у Сильвы всегда был словно бы растерянный вид, но все-таки она послушно и неутомимо шла рядом с Хозяином, не забегая вперед и не отставая, хотя обычно ее было трудно удержать. Хозяин потом частенько замечал с небрежным хвастовством: «Сильва бесподобно усвоила команду «рядом!», - и не догадывался, что в тайге он для своей собаки был чем- то вроде цепочки, привязывающей ее к спокойному и привычному миру.

Хозяйка скрыто недолюбливала Сильву. Уж если иметь собаку, думала она, то скотча или эрдельку - шерсть у них не так лезет, а вид более престижный и экзотический. Хозяин приобрел именно лайку, потому что одно время решил было совсем распроститься с тесным и душным городом и поселиться в тайге, на худой конец - в дальнем пригороде, в собственном доме, колоть дрова, наблюдать пляску огня в печи, а вечером выйти во двор в наброшенном на плечи полушубке, долго смотреть на чистые, ничем не затуманенные звезды; чаще бывать в тайге, охотиться… Жена, однако, взбунтовал