Картина ожидания — страница 37 из 41

Лезло в голову всякое. Помню, еще когда я был пацаном и ходил в школу, в ту самую, что в двух шагах отсюда, была у нас в классе девчонка… я ее ненавидел все десять лет учебы. Очень высокая и бесформенная, некрасивая, со слишком светлыми, медлительными глазами. Меня бесило в ней все, даже пушистая коса, предмет злой зависти всех одноклассниц, - я готов был выщипать эту косу но волоску! Та девчонка всегда держалась в стороне, потому что была неуклюжа и не поспевала за буйной сменой наших настроений, и то как бы замирала в своей обособленности, а то пыталась пробиться к нашему коллективному сердцу. Однажды, помнится, день рождения у нее был. Она принесла огромный торт, и мы набросились на него на переменке. Я уже не говорю, что съели все, не оставив ни кусочка даже ей. Рвали нежные ломти друг у друга, будто не ели весь последний год и еще предстоял пожизненный голод. Блюдо стояло на ее парте, и почему-то все вдруг начали вырывать страницы из ее учебников, вытирать жирные, липкие пальцы, а потом комкать и швырять в эту девчонку. А я…

Думаю, не раз каждый грешил в своей жизни и потяжелее, было бы, в чем каяться, но я сейчас вспоминал только это, пока сидел и точил слезы над худенькими плечиками чужой девочки. Плакал я по себе…

А кто еще меня пожалеет? Некому. И когда еще задуматься, исполниться к себе жалости? Некогда!

Какою жизнью я живу? Захлопотанный, затурканный клерк, а вовсе не вольная птица, какими принято считать журналистов. Своим борзым перышком я свожу к общему знаменателю потребности и привычки других людей, втихомолку гордясь, что сам-то никогда не впишусь в среднестатистические прокрустовы ложа. И ратую между тем за их удобство и мягкость - для всех, кроме себя. Героям моих очерков жить свободно, сытно, тепло, они поддерживают все указы и не давятся в очередях. И тогда, вернувшись из той далекой деревни, я рассказал только про колхозников, которые с одинаковым энтузиазмом лелеют хлебные злаки - и ростки родной культуры. И все же я иногда завидую монстрам, срывающимся с моего пера. Я принуждаю их быть счастливыми, а сам…

Ну вот, давно пора мне сдаться на милость победителя, то есть победительницы, и признать: ты опять взяла верх! Снова мысли мои замкнулись на тебя. Что бы я ни делал сегодня: бежал ли по пустым улицам, бродил среди незнакомцев, даже сторожил ли спящую девочку - я думал о тебе, безумец, допустив на мгновение, что вдруг и ты окажешься в этом пестротканом сборище, я увижу тебя, пусть даже твой непроницаемый взор отбросит меня прочь. Видишь, я уже ни на что не надеюсь. Как ненавижу я твою вытянутую от заносчивости шею, опущенные глаза - смирение твое паче жесточайшей гордыни! - и эту твою походку, которая не то манит, не то отвергает. Твои письма я берегу, нет, не перечитываю их, они замурованы среди старых журналов, да и зачем перечитывать: свет мой, душа моя, томлюсь по тебе день и ночь, целую твое сердце - я знаю наизусть эти слова, но сколько раз и кому ты успела их повторить, не затрудняясь поиском новых, ведь слаще и не найти?!

Где ты сейчас и с кем? Явись ко мне дьявол, предложи обмен - в тот же миг вошел бы в пещь огненну, только бы…

Я вскочил. Стул упал. Мария шевельнулась.

Я стоял над ней, старый дурак, едва ли не кулаком утирая слезы. Скупые мужские? Черта с два!

Злое воображение втыкало иглы мне в мозг. Где там представлять ее мирно дремлющей у телевизора! Видишь буйство крови в двух телах…

Мария приподняла голову, дремотно взглянула на меня, и тут… Нет, я уже не владел собою, одно это может оправдать меня.

Я схватил девочку за руку и ощутил странное, мгновенно возникшее родство наших пальцев… рук… душ… Все, что знал я, чем маялся и от чего горел, словно бы устремилось от сердца к кончикам пальцев, непостижимым образом переливаясь в пальцы Марии, поднимаясь по ее руке к ее сердцу.

Глаза Марии подернулись слезой. Я крепче сжал ее пальцы.

- Мария. - Я постарался, чтобы голос мой звучал так же торжественно, заклинающе, как у Анны. - Послушай.

Взгляд прояснился. Она смотрела, будто ожидала какого-то небесного сигнала.

- Ты знаешь… Наталью? Ты видишь ее?

И самому-то мне это имя вдруг показалось неизвестным, на что же я рассчитывал, называя его?

- Да. Я ви-жу, - не очень внятно выговорила девочка, и этот шепот вовсе опьянил меня. Значит, и впрямь доступно ей некое чудесное видение! И я воспользуюсь им, не могу не воспользоваться! Заломило лоб. Чудилось, если пригляжусь, буду видеть и я.

- Где она? Она одна?

Мария судорожно вздохнула несколько раз. Мне бы отдернуть руку! Но я не мог. Бесы любовного томления терзали меня.

- Одна?

Голова девочки запрокинулась.

- Не-ет…

Нет… Конечно. Боже, стоило ли пытать этого ребенка, чтобы услышать то, о чем я знал и без нее!

Внезапным сквозняком ударило мне в спину. Я оглянулся.

Дверь распахнулась, на пороге стояла Анна, позади - какой-то немолодой, суроволикий человек, за ним угадывалась остальная компания.

Я замер, все еще цепляясь за руку Марии, глядя на ее мать, почему-то сразу догадавшись, что этот незнакомец и есть Аким, отец девочки, сцена же с его отсутствием, ревностью, допросом Марии - не что иное, как фарс. Зачем?!

- Нет, не фарс. Испытание, - ответила моим бессвязным мыслям Анна. Голос ее привел меня в чувство и умерил гневный блеск в глазах Акима. - Мы испытывали, сможешь ли ты так пожалеть этого ребенка, чтобы ради нее забыть о своей неумолчной боли. Ты видел, до какого состояния дошла она, выведывая отца. И все-таки передал ей и свое отчаяние.

- Я не мог, не мог… - глухо пробормотал я.

- Да мы и не виним тебя, - сказал Аким так же мягко и снисходительно, как говорила Анна. - Но это значит, что и мы не сможем взять тебя с собой.

- Меня? Куда?! - Казалось бы, первым моим побуждением должно было быть изумление, однако я…


О небо, сколько уж перемешалось и стран, и времен, и народов. Бедная моя мать, бедный отец, бедная я. Ну что же, таково Предназначение. И я уже знаю, что совсем скоро, у источника, где опущу я свой водонос, невидимо благовестит мне светлый и крылатый: «Радуйся, обрадованная, господь с тобою!»

А моей бедной матери все хочется, чтобы побольше, побольше родных душ окружало меня в моем грядущем. Сколько одежд разных эпох сменила я за краткий миг наших странствий, с тех пор, как отец и мать тайком взяли меня из храма, уже предназначенную Обручнику, этому старику, только потому, что из его посоха вылетел голубь! Путь мой будет тернист, она знает, мать.

Заставят меня пройти испытание «водой ревности», пить грязь, чтобы невинность проверить мою. И пряхой меня назовут, которая родила своего горемычного дитятю от беглого римского солдата.

Множество детей станут моими. Слезы мои породят на земле цветы и травы… Я переживу своего сына. Это уже было, это еще мне предстоит. Я иду по вековечному колесу, а кто вращает его? И моя мать мечется во времени и пространстве, разыскивая и заклиная вековечных защитников моих.

Саломея из Назарета! Сначала ты охаешь меня, и руку тебе иссушит твое неверие. Но коснешься новорожденного моего сына - и тут же исцелишься, станешь верной спутницей моего имени.

Некий Иоанн провидит меня, назовет он меня, изрекши: «Жена, облеченная в солнце, под ногами ее луна, и на голове ее венец из двенадцати звезд. Она имела во чреве и кричала от боли и мук рождения».

Потом века минут и еще многие века, и вдруг явится миру духовидица Екатерина, почитающая раны сына моего распятого за свои, та, что сердцем увидит всю жизнь мою и укажет место в Эфесе, где закончилась моя земная дорога.

И еще будет черноризец Даниил, он придет из тех земель, где мы ныне, в Иерусалим, Назарет, Вифлеем, а потом расскажет про жилище святого Иоакима и Анны. А латинянин Алессандро запечатлит мое девство, и неведение, и светлого провозвестника. Славянин же Андрей будет зорче - он увидит скорбь вечную мою.

Всех их испытала моя мать на верность мне. Нет, не мне… Чистоте, самоотречению, вечному прощению и жалости, побеждающей обиду, алчность, себялюбие. Иногда мне чудится, что судьба моя не в том, что обо мне знают все, а именно в страдании во имя пробуждения души каждого, кого встречу по воле матери. И каждая такая встреча - будто короткий, беспокойный, порою страшный сон. Но уже скоро, скоро отмерится срок, данный Акиму и Анне, скоро возвращаться нам во храм, к жизни обреченной. А пока все они здесь, кто не забудет во мне живую, измученную… И за них, и за других буду я молить сына моего, проливая слезы: «Прошу я за род христианский, за тех, которые крестились во имя твое святое». Но ответит мне сын мой: «Как же я помилую их, когда они братьев своих не миловали?»

…Казалось бы, первым моим побуждением должно было быть изумление, однако я испытал вдруг ощущение такой потери!… А старый дом на улице моего детства вдруг загудел, задрожал, словно время промчалось над землей, сотрясая камни и бревна. Все двери и окна с громом распахнулись настежь. И я увидел, как меняются новогодние гости.

Словно бы маскарадные костюмы надевали они… нет, точнее сказать, они срывали с себя серые маски моего времени, облекаясь естественными для них и привычными одеждами: тогами, рясами, рубищами, пышными платьями, запачканными краской блузами… Их лица менялись тоже, обретая строгость и вдохновенность. Я не успевал рассматривать новые и новые диковинные фигуры, а они - они начали таять! Таять! Их становилось все меньше и меньше, будто ночь вбирала их, чтобы вернуть тому времени и пространству, у которого они были похищены матерью, измученной грядущей судьбой дочери до того, что сама она забыла о жалости к ней… Как это все близко не только на земле, но и на небесах: жалость и жестокость!

Ветры метались по комнатам старого дома, вздымая края одежд и пряди волос, люди исчезали один за другим, в моем мозгу словно бы некий таймер трещал, отбрасывая десятилетия и века.

Взор мой кидался по сторонам. Не было уже и Сашки. Куда, на какие высоты он взлетел? Он-то за что же? Ужели и этот вековечный недотепа с честью вышел из испытания, которого не вынес я? Или для него Анна назначила иную проверку? Как же узнала она, за какую ниточку надо дергать меня? Кого-то нужно проверять страхом. Кого-то злобой. Кого-то богатством. А меня, значит… Выдержи я - куда бы з