Китайское искусство давно завело роман с кавалерией. Лошадь казалась сгустком стихий с мотором, работающим на космической энергии. Вельможи гордились конюшней больше, чем гаремом. Лошадь считалась самой дорогой и престижной игрушкой богатых. Но в эпоху Юань конь стал еще и универсальным символом, общим языком, понятным побежденным и победителям.
На дворе – XIII век. Монгольская империя простирается от Киева до Даду (ставшего потом Пекином). На императорском троне сидит внук Чингиза Кублай-хан. Это с ним познакомился Марко Поло. О нем написал Кольридж. По картинкам его знают многие: плоское бесстрастное лицо, непроницаемые глаза, грозный невозмутимый человек-гора – прообраз и идеал безраздельной власти. Кублай-хан уже не похож на своих диких прадедов, которые, завоевав Китай, сгоряча решили истребить всех его жителей. Лёссовые почвы не годились для коневодства, а если страна не подходила лошадям, то она была не нужна и монголам. Китайцев спас соотечественник, который объяснил монголам, что налоги можно брать только с живых подданных.
Прошло два поколения. Кублай-хан уже умел говорить (но не писать) по-китайски и полюбил роскошь. Особенно – пышные постройки, хотя сам он все еще предпочитал спать в шатре, раскинутом в дворцовом саду. Окружив себя блеском и сияньем, Кублай-хан и от придворных требовал того же. На торжественные церемонии они являлись в расшитых золотом нарядах. Будучи кочевниками, монголы всем искусствам предпочитали текстильное, как легко поддающееся перевозке.
Другим соблазном Юаньской эпохи стал театр. Бурное и яркое, как на Бродвее, зрелище, позже ставшее Пекинской оперой, развлекало и поучало варваров, постепенно распространяя цивилизацию – снизу вверх. Остальным монголы не интересовались и, проявляя терпимость, позволяли всем молиться своим богам, включая христианского.
Образованному сословию от этого было не легче. Не знавшие грамоты монголы, естественно, упразднили экзамены на государственную службу. Сразу исчезла надежда на доходные и престижные должности, – надежда, которая веками служила безотказным стимулом для учебы. В Китае, где идеалом красоты был не мужественный воин, а студент с мягкой, женоподобной внешностью, образование открывало все двери. Оно вело к власти, богатству и утонченным наслаждениям духа. При монголах образование стало ненужным, знания – бесполезными, положение – шатким.
Кто-то пошел на службу, стараясь привить новым хозяевам традиционные вкусы и привычки. Но те, для кого пропасть между классической культурой и варварской вульгарностью оказалась непреодолимой, выпали в осадок и стали напоминать ту самую лошадь с пятнадцатью ребрами.
При монголах лучшие умы Китая впервые разминулись с политикой. Без них она оказалась ареной голых амбиций, уже напрочь лишенных нравственного содержания. Такая политика не нуждалась в «благородных мужах», выращенных на Конфуции. С тех пор как государственное поприще, к которому традиция готовила каждого образованного китайца, стало практически недоступным, морально недопустимым, а то и преступным, духовная элита замкнулась в себе и превратилась в интеллигенцию.
Оставшиеся не у дел должны были найти себе занятие и оправдание. Литерати, так можно назвать эту касту, отличала беспримесная порода. Аристократы духа, они несли бремя классического воспитания, которое мешало им мириться с монгольскими порядками и их крикливой эстетикой. Литерати жили внутри иного контекста. Их отточенный веками упорных усилий вкус требовал благородной скудости, пресной простоты, аскетической мудрости. Раньше все это не мешало сановной жизни, но при монголах умозрительный идеал стал реальностью, и литерати ушли в отшельники.
Теперь у них была другая цель – стать «цзы ю». Буквально эти два иероглифа означают «иметь причину поведения в самом себе». Сегодня так называют свободу, но в Юаньскую эпоху имелась в виду воля, которая вовсе не обязательно связана с политикой. Скорее – наоборот: воля подразумевает при-волье, каприз, прихоть, богемную независимость у-воленного художника. Выдавленные на обочину, литерати скрылись от окружающего. Но не в религии и культуре, как это бывало на Западе, а в природе, которая в Китае умела объединять первую со второй.
Иконой литерати стал пейзаж, пропущенный сквозь рафинированный интеллект. Вступив в союз с природой, художник, а значит поэт и каллиграф, совершил революцию в искусстве. Оно открыло внутренний мир и научилось его изображать.
Великая живопись прежних династий знала пейзажный монументализм. Каждый свиток был портретом мироздания, схваченного в его подвижной вечности. На первый взгляд новая живопись не слишком отличалась от старой. Всё те же горы и реки. Однако, привыкнув, мы увидим, что юаньские художники сменили жанр и масштаб. Вместо эпоса – лирика, вместо тотальности – фрагмент. Эта живопись кажется «дачной» – элегичной и праздной.
У могучих предшественников природа всегда трудилась: она производила бытие и делила его на два – инь и ян. Теперь природа устранилась от дел. Она – объект умного созерцания, руководство к медитации, пособие в том духовном атлетизме, который заменял Китаю спорт.
Живопись литерати существовала исключительно для своих. Для тех, кто умел со сладострастной медлительностью разворачивать (справа налево) свиток, погружаясь в нарисованный тонкой кистью монохромный пейзаж, желательно – под светом полной луны, хорошо бы – на фоне свежевыпавшего снега.
Собственно, ради этого литерати ушли из большой жизни. Они считали своим долгом сохранить и передать умение наслаждаться лишь высоким, только невыразимым и бесконечно прекрасным. В себе литерати хранили даже не цветы традиции, а ее пыльцу. Почти неощутимая духовная субстанция, без которой мир был бы пошлым, жизнь – грубой, искусство – развлечением.
Таких людей не бывает много, но в них – все дело. Литерати, как бы они ни назывались и где бы они ни жили, – суть нации даже тогда, когда она, нация, увлеченная шумной жизнью и дикими нравами, об этом не догадывается. Собственно, именно тогда литерати и нужны больше всего. Разошедшись с эпохой, они пестуют ненужные ей достоинства. Нет дела важнее, ибо без умения смотреть, внимать и слышать умрет все накопленное долгой чередой гениев. И уже некому будет узнать, кем были эти самые гении, почему они ими считались и зачем они нужны.
При монголах живопись, самое благородное из искусств китайского канона, достигла нового расцвета, но еще важнее, что в Китае сохранились не только художники, но и их зрители – знатоки и поклонники. Литерати – залог любого Ренессанса. Без них история, утрачивая культурную преемственность, становится дискретной и исчезает, не оставляя глубоких следов.
Лучший портрет литерати принадлежит кисти знаменитого Ни Цзана. Когда монголы разорили налогами его знатное семейство, он поселился на утлой лодке и отправился в странствие вдоль китайских рек. Иногда художник платил за постой своими работами, которые уже тогда считались загадочно пустыми и бесценными.
– Ни Цзан, – писали восхищенные критики, – экономил на туши, будто она стоила дороже золота.
Выставку в Метрополитен венчает его работа «Шесть деревьев». На голой скале, вдали от недоступного материка, посреди безжизненного моря, растут сосны. Все они справляются с изгнанием по-своему, поэтому их стволы не параллельны друг другу. Но, отчаянно цепляясь корнями за камни, все шесть деревьев сохраняют осанку тех, кто имеет причину поведения лишь в самом себе. У каждой из этих сосен по 15 ребер.
Леди и джентльменыРенессансный портрет
На парадном портрете Федериго да Монтефельтро велел себя изобразить в библиотеке, но в доспехах. Читать в них неудобно, но у него не было выхода. Графство Урбино, считавшееся в золотом XV веке самым цивилизованным местом в Европе, занимало всего 100 квадратных километров и из всех природных богатств располагало лишь крепкими горцами, из которых получались лучшие наемники. Собрав их в армию, Федериго прославился на всю Италию, которой, впрочем, тогда еще не было.
На этом, как и на всех своих портретах, граф сидит так, что мы видим только левую сторону лица. Это объясняется тем, что граф потерял глаз на турнире. Для генерала увечье было особенно досадным, ибо оно мешало правильно оценить перспективу на поле боя. Поэтому Федериго, удалив часть хряща, устранил переносицу, мешавшую ему смотреть направо. Нос ступенькой сделал его профиль неповторимым, а сам он стал лучшим кондотьером своего времени. Федериго не проиграл ни одной битвы и ни разу, что считалось еще труднее, не изменил работодателю. За услуги он брал огромные деньги – даже тогда, когда всего лишь обещал не воевать на стороне противника. Еще он славился тем, что ценил жизнь солдат и не жертвовал ими. Впрочем, в тот просвещенный век это удавалось многим. Война напоминала шахматы и ограничивалась маневрами. Победа в сражении определялась занятым полем боя, а не числом убитых. В результате потери стали такой редкостью, что Макиавелли жестоко высмеивал земляков за то, что в сражении у них погиб всего один солдат, свалившийся пьяным с мула. XVI век послушал Макиавелли, и с тех пор война вновь стала безыскусной и бесчеловечной, но выставка в Метрополитен разумно ограничилась XV столетием, когда Федериго да Монтефельтро не только добился власти, но сумел ее удержать добром и любовью на протяжении 38 лет. (Дольше Муссолини, который надеялся, что историки уподобят его ренессансным князьям.)
Искусство, однако, не может открыть секрет успешной политики. Но оно позволяет познакомиться с людьми, которые ее делали. С этой точки зрения самый наглядный экспонат – посмертная маска Лоренцо Великолепного. Мятое лицо, сложная, асимметричная архитектура костей, яркая, острая внешность характерного актера, который мог бы играть любую роль в театре Шекспира, но предпочитал флорентийскую сцену. Такими же, судя по портретам, были его земляки и современники. Художники писали их профиль, как на монетах, медалях и рельефах