Картинки с выставки — страница 12 из 30

Китайская письменность, которую я недолго, но восторженно изучал, состоит из самодостаточных знаков. Каждый иероглиф занимает свой невидимый квадрат, являет чудо сбалансированной композиции и служит автономным объектом художественного любования. Иероглиф можно выпилить лобзиком, можно повесить на стенку, можно выколоть на руке. Кроме того, он – метафора, ребус, поэма. Поэтому и каждая строка – совет китайского мудреца, чью лепту нужно рассмотреть и взвесить по отдельности. В исламской традиции каллиграфия – вязь, поток, струя фонтана. Письмо течет и льется, омывая и связывая все, до чего доберется. Статика и динамика письма отражают векторы двух культур. Одна – центростремительная, другая – центробежная: когда Китай считал себя центром мира, ислам стремился его захватить.

Парадокс в том, что Дальний Восток оказался нам понятнее Ближнего. Запад, приняв и полюбив дальневосточную эстетику, изменил свой вкус и скорректировал привычки. Мы впустили в музеи чужую перспективу, научились аскетизму буддийской пустоты, стали есть суши и смотреть костоломное китайское кино. Но исламская культура, с которой Запад столкнулся, когда он еще был крестоносцем, сегодня нам часто кажется опасной и немой.

Янки при дворе короля АртураПоэзия доспехов

Америка, понятное дело, не знала Средневековья, но не может отвести от него взгляд. Ностальгия по чужому прошлому привела Новый Свет к тому, что он стилизовал собственную историю по старосветскому образцу, проведя параллели между одиноким ковбоем и странствующим рыцарем, перестрелкой и турниром, золотой лихорадкой и поиском Грааля. В стране, лишенной руин и замков, нашлось новое применение Средневековью. Поскольку Америка в нем не жила, она в него играет. Очищенный от исторической достоверности рыцарский миф стал объектом этической фантазии и политической грезы. Характерно, что после 11 сентября Буш дал афганской кампании кодовое название «Крестовый поход». Генералы быстро одумались, ибо для мусульман это звучит не лучше, чем миротворческая операция «Варфоломеевская ночь» для гугенотов, но замысел остался тем же: благородная война за свободу.

Помимо идей, американцы импортировали Средневековье. Так случилось с монастырем Клойстер, который Рокфеллер вывез по частям из Европы и установил в северном Манхэттене. Прожив в тени монастыря первые пятнадцать лет эмиграции, я навещал там Средневековье, с которым мне повезло вырасти. Ведь в пионеры меня принимали в Пороховой башне крестоносцев, чей Рижский замок XIII века эти же пионеры приспособили под свои затейливые нужды. Теперь в нем поселился президент, а я живу в Америке, которая не отучила меня от любви к старинному. Поэтому я так часто навещаю рыцарские залы Метрополитен, где просторно и со вкусом расположилась лучшая в Западном полушарии коллекция оружия[18].

С оружием музею повезло дважды. Нью-йоркские магнаты всерьез считали себя рыцарями наживы, которые обирают одних обездоленных, чтобы помочь другим. В демократической Америке деньги не могли купить титулы, и богачи обходились другими символами. У Хёрста, например, гостей встречал полый рыцарь в драгоценных доспехах. Морган держал в кабинете шлем с плюмажем. Постепенно все эти редкости перекочевали в Метрополитен, где оказались (и это вторая удача) под опекой энциклопедиста и романтика Бэшфорда Дина. Вундеркинд, в 14 лет поступивший в колледж, он стал экспертом в трех не связанных между собой областях знаний, но сохранил ребяческую любовь к рыцарям и стал основателем оружейного департамента в Метрополитен.

Сам я – шпак, по жизни и взглядам. К счастью, мне не пришлось служить ни в какой армии, владеть огнестрельным оружием и дружить с людьми, которые с ним не расстаются. Пацифизм, однако, не мешает мне посещать наш рыцарский зал не реже бойскаутов.

Почти не изменившись за сто лет, он верен центральной идее, заимствованной у Марка Твена: янки при дворе короля Артура. Чтобы перенести нас в легендарную эпоху, зрителя встречает стяг Камелота: три золотых короны на зеленом фоне. Под ним – несущиеся во весь опор всадники. Фантазия – романтическая, кони – глиняные, но доспехи – настоящие и очень красивые.

В Средние века война не исключала эстетического измерения, а подразумевала его. Доспехи были экзоскелетом, эмблемой человека в его высшем – героическом – проявлении. Символический характер доспехов не мешал им быть вполне практичными. Вопреки современным заблуждениям, в латах (они весили 20–25 кило, меньше, чем снаряжение морского пехотинца) рыцарь мог сам забраться в седло, бегать, кланяться и, конечно, драться. Смысл этих бесценных доспехов заключался в том, чтобы оттянуть, а не ускорить смертоубийство. Вложив состояние в обмундирование – и годы выучки в то, чтобы им пользоваться, – рыцари не терпели тех, кто обесценивал их доспехи. Когда на поле боя появились могучие, способные пробить стальную броню арбалеты, стрелков не брали в плен, а казнили на месте – чтобы они не портили парадную прелесть феодального сражения.

Каждый такой поединок, редко завершавшийся смертью, позволял налюбоваться стальным нарядом. В доспехах отражался вкус эпохи, развивавшийся вместе с архитектурой и подражавший ей, – от стройной готики к округлым формам итальянского Ренессанса: бочка с талией. Латы знатных рыцарей напоминали гобелен: на них не было живого места от узора. Под рукой чеканщика сталь превращалась в изукрашенную ткань с натурфилософскими мотивами. Так, коня обряжают в доспехи, наглядно изображающие огонь и ветер. Одетая лошадь напоминает уже не животное, а броневик: железные поводья, полированный шлем, рог для тарана. То же происходит и с рыцарем. Усложняя снаряжение от века к веку, он постепенно становился танком. Неуязвимый и неузнаваемый, воин нуждался в отличительных знаках – гербах, вымпелах, инициалах и номерах. В сущности, он носил на себе подробное досье, из которого окружающие могли узнать о нем не меньше, чем банкир о должнике.


В Метрополитен можно сравнить западные доспехи с восточными. Рыцарь – монохромный, черно-белый: сталь с серебром. Самурай носил пластины красного лакированного металла и набор ярких шнурков, бантов и завязок. На Западе металл заковывал воина, обращая его в робота. Японские доспехи тоже прячут человека, но они преображают его не в машину, а в зверя, в чудовище, в пришельца: меховые сапоги, рога, шлем с геральдическими животными (включая рыб и зайцев). Если рыцарь хорош в седле, то самурай лучше выглядит на коленях, когда его доспехи складываются в красочную пагоду.

Всякие латы – броня из стали, но японский оружейник прятал ее под ярким лаком. В восточных доспехах нет обнаженного металла, потому что краса и гордость стали отдана самурайским мечам. Сегодня, как и всегда, каждый изготовляют вручную, поштучно и с молитвой. Над одним мечом 15 человек работают 6 месяцев. Лучший в мире японский клинок – сандвич из миллиона слоев металла. Такой меч способен перерубить (есть документальные кадры) ствол пулемета. Но раньше оружие пробовали на осужденных преступниках, знак качества – три тела сразу. Самурайский меч всегда отличали и эстетические достоинства. Закаленная сталь образует на лезвии уникальные рисунки – «хамоны», получавшие лирические названия вроде «Тумана в горах» или «Инея на листе». В сущности, это полуабстрактные картины, живо напоминающие те пейзажи дзена, что учили самурая жить и умирать.

Третий глазСобрание Барнса

Впервые я познакомился с Фондом Барнса как все: с трудом, полгода дожидаясь своей очереди. В музей на малоприглядной окраине Филадельфии мы с женой приехали загодя, чтобы не пропустить двухчасовой сеанс, который делили с другими паломниками в безбожно тесных комнатах элегантного, но скромного особняка. Зная, что скоро выгонят, мы сперва жадно обежали все залы, а потом ринулись обратно, чтобы впитать стену за стеной, как того и хотел устроивший это уникальное зрелище коллекционер.

Альберт Барнс прожил странную и очень американскую жизнь. Он родился в 1872 году в бедном районе Филадельфии, где на всю жизнь подружился с соседями-неграми. Став врачом, Барнс разработал обеззараживающий препарат «Аргирол», вылечивающий гонорею. Лекарство принесло ему богатство, которое он с наслаждением потратил на картины. Обладая фантастическим чутьем и вкусом, Барнс покупал в Европе полотна французских мастеров. Некоторые были до него никому не известны. Так, именно Барнс открыл Сутина. Он нашел художника в мансарде, где тот писал разлагающиеся туши животных. Барнс тут же купил 60 картин, что принесло Сутину первую славу.

Постепенно коллекция достигла сенсационного размера. Больше всего в ней импрессионистов. 69 картин Сезанна. Ренуар, которого Барнс считал новым Тицианом, представлен 180 полотнами. А также 7 Ван Гогов, с которых началась коллекция, 59 работ Матисса, Пикассо – 46, Модильяни – 16, плюс старые мастера, начиная с Эль Греко.

Составив небывалую по богатству галерею, Барнс распоряжался ею крайне необычно. Сперва он развесил картины прямо в цехах своей фабрики. Поднявшись с низа социальной лестницы, Барнс верил в просветительскую силу искусства и считал живопись доступной и необходимой всем.

В 1922 году был организован Фонд Барнса, который возглавил знаменитый американский философ Джон Дьюи. Музей расположился в специально выстроенном здании, где посетителя ждали сюрпризы. Чтобы разделить искусство с народом, Барнс приносил в жертву здравый смысл и хронологический принцип. Картины занимали 82 скомпонованные хозяином стены. Иногда полотна объединяла цветовая гамма, иногда – рифма схожих форм, но никогда – тема. Барнс не верил в сюжетную живопись и не позволял указывать ни названия работ, ни их авторов. Кроме того, эксцентрический любитель искусства собирал лишь те картины, которые внушали зрителю жизнерадостное мироощущение. Барнс не верил, что хорошая живопись бывает мрачной.

Превратив элитарный музей в демократическую академию, Барнс собирал в ней способную, часто чернокожую молодежь из бедных семей и учил студентов наслаждаться картинами. Считая свой музей инструментом просвещения, а не развлечения, он в завещании строго запретил одалживать картины, менять экспозицию, устраивать выставки и – что оказалось самым трудным – расширять залы. В старое здание музея вмещалось всего по 150 человек зараз. Из-за этого больше двадцати лет шли препирательства в судах Филадельфии. Наконец отцы города добились разрешения и перевезли собрание из пригорода в центр, где разместили бесценные полотна (одни источники упоминают цифру в 25 миллиардов долларов, другие считают ее явно заниженной) в просторном специально выстроенном музее. Теперь уже миллионы туристов из всех стран мира могут увидать эти картины в том порядке, как хотел их показать сам Барнс. Кураторы пренебрегли буквой завещания, но не его духом. Новый музей, увеличив в несколько раз масштаб старого, сохранил в неприкосновенности прежнее устройство. Те же – стены, каждую из которых Барнс считал «симфонией», та же эклектичная развеска, чередующая холсты импрессионистов со средневековыми ларями и индейской керамикой, но главное – то же свежее ощущение от дерзкой живописи, которой век назад Барнс удивлял еще провинциальную Америку.