Картины Италии — страница 11 из 63

Галич рассказал, как летом 1977 года выступал в Пистойе. В день его приезда организатору концерта разворотили разрывными пулями оба бедра. Это были коммунисты из так называемой Лиги активного действия. А организатор был – рабочий.

Вообще политическая активность Галича удивительна. 5 декабря он пришел на посвященное защите прав человека небольшое заседание, оно даже не было объявлено в программе биеннале. Пришел уже совершенно больной, обиделся, что не пригласили (а там из Советского Союза были только двое), сказал, что хочет выступить. Говорил, как всегда, горячо.

Он был из тех, кто «высовывается». Это его слово. В первый раз Галич был в Италии в мае 77-го. Его пригласили во Флоренцию на конгресс «О свободе творчества». А когда приехал, то организаторы попросили во время конгресса не петь – чтобы не было неприятностей и конфликтов. Галич выступил на этом конгрессе и сказал, что он впервые в Италии, что итальянского не знает, но уже выучил несколько слов, пока ехал в поезде. Эти слова: «Опасно высовываться!» Он сказал, что он не министр и не политический деятель, что ему нельзя не высовываться. Даже, если это опасно.

У Галича есть песня, после которой ему запретили выступать в СССР. Песня – про вторжение войск в Чехословакию, про самосожжение Палаха, а точнее – про тех, кто отворачивается, затыкает уши, кому не ест глаза дым палаховского костра и спокойно спится под грохот советских танков. Песня называется «Я умываю руки». Это упражнение по грамматике: я умываю руки, ты умываешь руки, мы умываем руки… Галич эту пилатовскую формулу не признавал.

Пел он, конечно, в частных квартирах, в которые набивалось иногда по сотне человек, и большинство – с магнитофонами. И все, кто жил в конце 60-х – начале 70-х в России знают, что такое были песни Галича для нас.

Сам он говорит, что именно с тех пор, как запретили выступать, началась его счастливая жизнь. Ничего не боялся и говорил то, что думал.

И пою, что хочу, и кричу,

что хочу,

И хожу в благодати, как

нищий в обновке.

Пусть движенья мои в этом

платье неловки –

Я себе его сам выбирал

по плечу!

Здесь, на Западе, трудно представить, что такое состояние можно назвать счастьем. Всего-то – говорить, что думаешь. Да, только и всего.

В Восточной Европе для многих лучший подарок из-за границы – дощечка, на которой все написанное тут же, при желании, исчезает. Это похоже на идиотскую пантомиму: нормальные, не глухонемые люди переписываются, сидя в сантиметрах друг от друга. А говорить нельзя – квартира прослушивается. Не все квартиры, разумеется, но тех, кто высовывается и не умывает руки, – все.

Галич рассказывал, что ему ко дню рождения такую дощечку подарил Андрей Дмитриевич Сахаров, что это был королевский подарок. Дощечки эти буквально символ такой вот двойной жизни. И даже те, кто не боится за себя, боятся подвести другого и пишут, и стирают, пишут и стирают. Запад не знает о дощечках. Запад знает достаточно из книг – прежде всего, книг Солженицына – об ужасах лагерей, тюрем, арестов. Но вот как представить – что такое обыкновенная советская жизнь?

Об этом непонимании говорили и на биеннале. Оказывается, что диалог диссидентов с Западом нужно прояснять с самых азов. Ну, скажем, с самого слова «диссидент». Мы используем слова, понимая их по-разному. Об этом говорил Ефим Григорьевич Эткинд. И в самом деле: в СССР диссидентством, инакомыслием считается уже чисто эстетическое расхождение с установленной нормой. Длинные волосы, широкие брюки (а раньше – узкие брюки, а позже – женские брюки), верлибр вместо рифмованного стиха и т.д.

Бывшие кумиры блекнут: Евтушенко пропадает с утра до ночи на КамАЗе, Рождественский ведет на телевидении почему-то передачу «Документальный экран». Но лучшие-то – ушли к полной правде. Галич, популярный советский драматург и сценарист; Некрасов, чья книга «В окопах Сталинграда» есть у каждого фронтовика; опубликовавшийся – хоть и не слишком – Войнович. Другие. Их меньше, чем тех, кто свернул к светлому будущему и спецраспределителям. Но они – лучшие.

Да и плюс ко всему надо же решиться – так, как Солженицын, Войнович, Владимов. Это не для всех. (Бродский, когда на биеннале шел об этом всем – полуправде и полной правде – разговор, меланхолически заметил: «На всех стихиях человек – тиран, предатель или узник…» Ну да, на всех стихиях).

Виктор Некрасов назвал новый вид литературы – тех, кто решился – литературой пощечин. Лидия Чуковская – открытыми письмами – пощечина. Владимир Войнович – «Иванькиадой» – пощечина. Георгий Владимов – выходом из Союза писателей – пощечина. Гелий Снегирев – отказом от советского гражданства – пощечина.

Вообще, выступление Некрасова в Венеции было самым коротким и живым на литературном семинаре. Итальянские студенты-слависты, собравшиеся в зале, смотрели во все глаза. А Некрасов – обаятельный, неотразимый – читал вслух газету «Правда». Он просил присутствующих читать ее ежедневно и помнить, что огромная страна на Востоке получает этот набор каждый день и в гигантском количестве. Он зачитывал фантастические фразы, вроде: «Свобода творчества наших художников состоит не в том, что они могут творить свободнее, чем их коллеги на Западе…», и умолял объяснить ему, что это может означать.

Ему, Некрасову, было нелегко уезжать. Как нелегко было многим из тех, кто сидел теперь в Ala Napoleonica в великолепной Венеции: бывшему ссыльному Иосифу Бродскому, бывшему лагернику Андрею Синявскому, бывшему пациенту психушки Юрию Мальцеву.

Но они привезли с собой литературу. Русская литература живет и там, и тут. И современная литература Зарубежья, и придавленная самиздатская, и литература пощечин, и подцензурные эзоповы писания.

Все это невероятное сплетение героизма, взлетов, падений, компромиссов, трагедий, успехов именуется вполне академично – современная русская литература…

«Новое Русское Слово», 8 февраля 1978 г.

Какая дорога ведет к Риму?

В последние лет десять-двенадцать чтение античных источников для меня – одно из наибольших удовольствий. Правда, с наступлением гласности мой читательский кругозор сильно изменился: с одной стороны, страшно сузился, с другой – расширился необычайно. Устоявшиеся, освященные столетиями имена потеснили невиданные феномены. Вместо «Анналов» – «Независимая газета», вместо Валерия Катулла – Валерия Новодворская, вместо писем Плиния Младшего – письма читателей «Огонька».

Древняя история осталась фоном, время от времени выходя на сегодняшнюю поверхность в виде аналогий – то менее явных, то почти прямых. Но августовская российская смута заставила остро вспомнить о древнеримской «буре гражданского безумия», как назвал историк Анней Флор события I века до нашей эры.

Я достал с полки изрядно запылившиеся книги и поразился параллелям – не столько фактическим, сколько социально-психологическим. Временная дистанция в две тысячи лет позволяет взглянуть на нынешние дела, быть может, более трезво, чем из гущи происходящего. Да и с чем сравнивать события в Третьем Риме, как не с Первым? Конечно, исторические сопоставления ущербны: слишком многое меняется в жизни со временем. Но, вероятно, менее всего – человеческая природа, будь то личность или толпа.

Иосиф Бродский сказал о чтении античных авторов: «У читателя более или менее внимательного в конце концов возникает чувство, что мы – это они, с той лишь разницей, что они интереснее нас, и чем старше человек становится, тем неизбежней это отождествление себя с древними. Двадцатый век настал с точки зрения календаря: с точки зрения сознания, чем человек современнее, тем он древнее».

Не исключено, что взгляд на две тысячи лет назад окажется полезным и даже поучительным.

Я перечел великих историков, писавших о двух эпизодах самых запутанных брожений, о двух политических концепциях, двух моделях поведения, двух героях. Это Луций Корнелий Сулла и Гай Юлий Цезарь – в дни победы над политическими противниками внутри страны.

Итак, цитаты сокращенные, но точные. Первый – Плутарх:


Тут уж и самому недогадливому из римлян стало ясно, что произошла смена тиранов, а не падение тирании. Сулла по справедливости навлек на великую власть обвинение в том, что она не дает человеку сохранить свой прежний нрав, но делает его непостоянным, высокомерным и бесчеловечным.

Многие, у кого и дел-то с Суллой никаких не было, были уничтожены личными врагами, потому что, угождая своим приверженцам, он охотно разрешал и эти бесчинства.

Сулла тотчас составил список из восьмидесяти имен. Спустя день он включил в список еще двести двадцать человек, а на третий – опять по меньшей мере столько же. Списки составлялись не в одном Риме, но в каждом городе Италии.


Эти списки – знаменитые проскрипции, реестр врагов, новаторство, которое считает пагубным Веллей Патеркул:


Сулла был первым (о, если бы и последним!), кто подал пример проскрипций. Свирепствовали не только по отношению к тем, кто взялся за оружие, но и по отношению ко многим неповинным.


Надо сказать, к Сулле все историки относятся одинаково. Их свидетельства отличаются лишь мелкими деталями да стилем. Вот что пишет Аппиан:


Сулла заявил, что улучшит положение народа, если его будут слушаться, зато по отношению к своим врагам он не будет знать никакой пощады вплоть до причинения им самых крайних бедствий.


По всей Италии учреждены были жестокие суды, причем выдвигались разнообразные обвинения. Обвиняли или в том, что служили в войске, или в том, что вносили деньги или оказывали другие услуги, или вообще в том, что подавали советы, направленные против Суллы. Поводами к обвинению служили гостеприимство, дружба, дача и получение денег в ссуду. К суду привлекали даже за простую оказанную услугу или за компанию во время путешествия.

Пожинать плоды победы над внутренними врагами можно по-разному. Есть и другая модель, герой этого сюжета – Юлий Цезарь. О нем – Светоний: