В эту галерею хожу почти каждый день (наз‹ывается› Пинакотека) и пишу приблизительно так от 10 до 3. Что значит все-таки Европа; мне, например, ровно никаких хлопот не нужно было, чтоб мне позволили копировать, а у нас там, в распрекрасном Петербурге, я полгода шлялся, просил, умолял просто, чтоб дали копировать этого злосчастного Мурильо – и ведь все-таки не дали.
Никаких трудов не стоило изъясниться с ними, дать сторожу несколько монет, и все готово – и разрешение, и мольберт, и скамейка – бери холст и краски и пиши, как я сейчас же и сделал.
С немецким языком освоился и для общежития достаточно, разговор могу понять и ответить на вопрос, но, вообще, поддерживать беседу пока еще не могу. На днях хочу пойти к своим давнишним знакомым, хорошее немецкое семейство, куда я мальчиком отправлялся на целый день, правильно, на каждое воскресенье. Интересно, какова будет встре‹ча›?
Несколько раз были за городом – тут очень милые окрестности. Были с Koepping’ом и на том самом месте, где 10 лет тому назад жили подряд два лета, где и познакомились с ним, были на Штарнбергском озере – это недалеко оттуда, куда я тогда еще отправлялся брать уроки плавания. Славно мы там жили, сколько помнится. Там же я и принялся немножко серьезнее порисовывать. Собирал тоже под руководством того же Koepping’a коллекцию бабочек.
Через три недели буду опять здесь, опять буду копировать и буду с мамой ходить в театр – к тому времени начнутся Вагнеровские оперы – это интересно, тем более, что здесь даются те из них, кот‹орых› у нас в России никогда не видали да и не увидят. Они даются только здесь и в Байрейте.
Прощай, моя девочка, не сердись на меня за короткое письмо, целую твое личико – прощай.
Машу ‹Симонович› поцелуй. Мама вас тоже целует. Еще и еще раз прощай, я всегда целую тебя, когда ложусь спать – вот и теперь также, сейчас тушу лампу – прощай.
Твой как всегда В. Серов.
Разлука – глупое слово(О. Ф. Трубниковой)
Леля, милая, дорогая моя, пишу тебе, знаешь откуда – из деревни. Я тоже в деревне, тоже послан лечиться, у меня уже более месяца тянется катар в легких, бронхит; то легче, то хуже, какое-то скучное положение – не то здоров, не то болен, и лечиться как-то странно, когда аппетит как следует, цвет лица и все вообще преблагополучно, и вдруг надо остерегаться того-другого. Надоело, а иногда грудь не на шутку побаливает – ну будет, а то становится похоже на ваши первые письма, хотя спору нет, они нужны были.
А в самом деле, не шутя, как ваше здоровье? Кашля твоего нет, вовсе? Маша ‹Симонович› тоже совсем поправилась? Изволь мне об этом написать. Хотелось бы мне на вас хоть одним глазком поглядеть, какие такие вы стали теперь, ведь я, ей-богу, давно не видал вас, позволь, теперь уж сколько: февраль, март, апрель, май, да-с, пятый месяц идет-с, недурно. Разлука, глупое слово, кажется, более трех, четырех месяцев никогда не тянулась у нас, а тут вдруг восемь и то еще, если осенью свидимся – свинство, невольно приходится почесать в затылке. Да, а тут нет таких людей, которые чешут у себя за ухом – здесь все чистейшие немцы, баварцы и ходят вот в этаких костюмах.
Возле окна. Портрет Ольги Трубниковой, 1886 год
Ольга Трубникова была тринадцатым ребенком в семье помещиков Тамбовской губернии. Отец девочки умер, прокутив все имущество, вслед за ним от туберкулеза скончалась и мать. Ольга осталась сиротой в 11 лет, и ее взял в свой дом Я.М. Симонович, лечивший ее мать.
Валентин Серов впервые увидел Ольгу, когда ему и ей было по 15 лет, и они сразу же понравились друг другу.
Местечко здесь удивительно миловидное, чисто немецкое. Тут и полосатые холмики, все аккуратно обработанные, и фруктовые небольшие садики, сквозь которые выглядывают чистенькие, беленькие, аккуратные домики с зелеными ставнями; тут река, быстрая, с холодной горной водой, отсюда видны горы, хотя далеко, есть и леса, и монастырь с тополями, огородами, в котором мелькают бритые, лысые (монахи) в коричневых с капюшоном назади, халатах, есть, конечно, и Wirtschaft и не одно, а несколько.
Может быть, ты не знаешь, что такое виртшафт: это что-то вроде наших постоялых дворов или, вернее, трактиров, но они гораздо приятнее наших российских провинциальных, грязных до невозможности трактиров; во-первых, это чистый большой дом с большим двором, с погребом, перед домом несколько больших тенистых деревьев, обыкновенно каштанов (здесь они прекрасно растут), под ними устроены столики деревянные с скамьями по бокам, – вот здесь-то в жаркий день удивительно приятно сидеть и пить пиво, хотя я и небольшой охотник до пива.
Да, уж пиво здесь – ну, ну, ты об этом не имеешь, да и не можешь иметь понятия, постоянно, то и дело привозятся огромные фуры с колоссальными лошадьми, (таких лошадей у нас нет, это что-то поражающее), все увешено бочонками пива.
Здесь придется пробыть недели две, и потом в Амстердам. Там буду тоже копировать и учиться у Кёппинга делать офорты (нечто схожее с гравюрой, но в тысячу раз живописней, художественней). В Мюнхене копию не окончил. После на возвратном пути постараюсь еще поработать. Здесь пока ничего не делаю, нет, впрочем, сижу за немецким учебником, делаю переводы. Глупо, что я, кроме учебника, ничего не взял из Мюнхена, а здесь так можно читать, комнатка у меня премилая. Жду сюда маму, обещалась приехать. Прощай, целую тебя и Машу.
Твой В. Серов.
Меня только не забывай(О. Ф. Трубниковой)
Милая, дорогая моя Лёличка, очень был я рад, прочитав, что вы двое поправляетесь – да и пора: уж порядком гостите на юге, ведь недаром же вас туда отправили. Если б я мог взглянуть на тебя раз, я бы, наверное, нашел, что и на вид ты поздоровела – или все такая же худышка?
Ну-с, а я все еще, как видишь, нахожусь в Мюнхене, хотя теперь уж недолго мне осталось здесь быть – в среду еду в Амстердам (решено и подписано). Наш «взаимный» друг Koepping здесь, гостит у нас 4-й день. Завтра едет он с курьерским, я же – послезавтра. Мой учитель все такой же, т. е. немец художник, с теплой хорошей душой. Удивительно, какую он сохранил к нам привязанность. Жалко, он теперь ходит озабоченный, у него там с работой возня, не дают, не позволяют ему почему-то работать в амстердамском музее (делать офорт с одной картины Рембрандта). Но все-таки он милый. Странно, дико было ему вдруг увидеть меня не тем прежним мальчуганом Valentin’ом, а другим, взрослым с бородой (она ему очень мешает) и, если не совсем высоким, то широким «молодым человеком».
Итак, на днях отправляюсь в Голландию, мне здесь малость-таки приелось, я рад, что уезжаю, тем более в Голландию, которую путешественники посещают редко. Koepping хочет, если ему только позволят дела, объездить ее со мной. Говорят, что это маленькая страна, как и я себе представлял, очень интересна по части художества. Вся она не велика и просмотреть ее нетрудно и недорого.
Очень интересно, Голландия, а потом, бог даст, и в Испанию как-нибудь попаду – это две мои заветные страны. В Амстердаме мне готовится еще одно (и весьма для меня большое) удовольствие – там прекраснейший (второй после лондонского) зоологический сад – это меня, представь, почти столь же радует, как и чудные картины в галереях, о которых я слыхал от Koepping’a.
Мне хочется расцеловать тебя, Лёлька, – можно? Ты, кажется, не скучаешь, – это хорошо. Пожалуйста, меня только не забывай – слышишь? Мне иногда кажется, знаешь, что ты меня не любишь и письма пишешь только так – впрочем, виноват – это глупо писать – больше не буду.
Познакомился здесь с одним русским, он академист здешней Академии, родом из Одессы, молодой, очень милый и очень талантливый господин, вернее юноша. Ему страшно хочется провести каникулы дома, в семье в Одессе – но мать не может выслать ему денег, он, несчастный, горюет.
Познакомился здесь еще с одним немцем умным чудаком, но об нем расскажу как-нибудь в другой раз – слишком долго. Мама все хочет, чтоб я свою Академию питерскую бросил и остался бы на зиму или здесь, в Мюнхене, или в Париже. Я еще не знаю, на что решиться. Собственно, Академии почти везде одинаковы, т. е. везде есть свои недостатки, и если я вздумаю бросить питерскую, то только потому, что надоела обстановка, одни и те же натурщики, стены, лица и т. д.
Ну, об этом еще подумаю, когда буду в Амстердаме, а отправляемся так, через неделю, кажется, мама тоже едет: она хочет повидать Виардо (она живет на полдороге в Амстерд‹ам› во Франкфурте на Майне) и Кеппинга, моего учителя, к которому я еду…
Почему вы переезжаете из Саяни, а? Управляющий надоел, что ли? Ты не пишешь. Вообще-то вы живете благополучно? Ты много читаешь? Да, это очень похвально, что ты меня слушаешься и позволяешь Маше ‹Симонович› с себя рисовать (может быть, лепить, не знаю), я б тоже с удовольствием тебя порисовал, нет, я б писал тебя, я так об этом давно думал.
Ну, прощай, моя голубка, как я рад, что ты меня не забываешь – об тебе я всегда помню. Целую тебя крепко. Машу тоже, она очень мила, что написала мне что-то. Спешу в галерею, еще раз целую тебя, моя дорогая.
Твой В. Серов.
Этак терпенье лопнет(О. Ф. Трубниковой)
Милая моя, дорогая девочка, не думал я, что ты меня так помнишь, как я это увидел в твоем письме. Странно, я прошу тебя любить, не забывать меня, сам же себя почти всегда не люблю.
Ну, не буду писать о себе, и эти нескончаемые думы о себе весьма надоели, лучше буду писать о тебе или нас с тобой вместе. Во-первых, то, что ты хочешь «непременно», как ты пишешь, на зиму ехать в Одессу – меня сильно смущает. Не понимаю, что тебя тянет туда – те же занятия ты можешь найти и в другом месте, а по-моему, жить там без дорогих тебе людей, да и какие там вообще люди в Одессе! Более чем тоскливо. А насчет здоровья, если ты теперь и поправилась, так поправилась не от Одессы, а от Крыма.