Карточный домик — страница 2 из 27

«Гляди, сынок! — сказал Виктор. — Слышь, сын долбаный, смотри сюда!..» Женщина вскрикнула, и я, стоявший с автоматом на посту, верней, на стреме, против воли обернулся. Двое «дедушек» уже отдыхали, развалясь в тени дувала, трое ждали своей очереди, молча глядя, как Виктор, взяв стоящую на коленях женщину за волосы, заставляет ее делать непотребное. «Тоже хочется, сын? — Глаза Виктора были похожи на глаза кобеля при случке. — Вот послужишь с наше, поймешь службу… Давай, сука, не спи!» — Он хлопнул женщину ладонью по затылку — десантники рассмеялись, один из них не выдержал, пристроился сзади, задрав платья. Потом ее положили на живот, потом перевернули на спину — она не сопротивлялась, скорее наоборот, но глядела лишь в небо, точно искала там что-то. «Подмахивает, мужики! Бабы они все бабы. Что это из нее течет?! Молоко… Витек, ты ребенка-то куда дел?» — «Не видел я никакого ребенка, отвали. Будешь еще?..» — «Пора соскакивать отсюда!» До темноты она тащилась за нами, измученная, в рваном тряпье, по барханам и горам. Один из десантников объяснил мне, что в родном кишлаке ей после этого уже не жить и она надеется, что кто-нибудь из нас возьмет ее в жены. «А что, сын, — говорил мне Виктор, автомат и рюкзак которого я тащил. — Не женить ли тебя на ней? Обрезание тебе сделаем. Свадьбу сыграем, напьемся. А после дембеля в Москву ее заберешь. Вот такая жена будет». — «Ей ты понравился, — сказал я. — С медалью». — «Молчать, козел!» — взбеленился Виктор. Но женщина, девочка еще, и в самом деле льнула к Виктору, на привале играла, точно побрякушкой, блестящей его медалью, бормоча что-то и улыбаясь. Виктор еще раз поставил ее на четвереньки, а потом, застегнув штаны, увел куда-то в сторону, в темноту. Выстрел я слышал уже сквозь сон — я не спал до этого двое суток. Все было в первые недели службы как в тумане…

Виктор уходить не думал. Что-то в окнах напротив привлекло его внимание, он перегнулся через ограждение и смотрел, а потом как заорет в колодец двора: «Эй, козлы! Мы кровь проливали, а вы совокуплялись тут!» — «Заткнись, Витька!» — сказал я. «Молчи, салабон! — отрубил он и продолжал вопить надрывно на всю Москву: — Вы бакшишев, гостинцев к Первому мая не получали, паскуды! Под «градом» не бегали! В танке, суки, не горели!.. До той крыши допрыгнешь? — сказал мне. — Мажем на литруху!» Оля с усмешкой и с вызовом взглянула на меня. «Мажем», — сказал я, поднимаясь. «Спорьте, — сказала Оля. — И прыгайте. Желательно, сразу головой вниз. А я пошла». — «Подожди». — «Нет, нет. Держи пари». — «Разбей, — попросил ее Виктор. — На литр белого». — «Сколько угодно, — она разбила наши руки. — Прыгай», — сказала мне. «Ты не уходи». — «Хочешь, чтобы я видела?» — «Жених и невеста, тля! — не выдержал Виктор. — Я невест не держу — гони за литрухой, Колян!» Крыша противоположного дома была немного ниже. Жесть по краю заржавела, скорчилась, кое-где порвалась и не выдержала бы человека, так что прыгать надо было дальше, к решетке. «Кончай, Витек, дуру валять», — сказал я, но он лишь отмахнулся и стал карабкаться на гребень. «Не прыгнет, — Оля улыбалась. — Он не сумасшедший». А я знал, что прыгнуть он мог, надо было схватить его, увести вниз и пить — но я сидел рядом с Олей неподвижно, боясь сознаться себе в том, что хочу, чтобы Виктор прыгнул и сорвался, потому что слишком много в нем было того, что делало всех нас братьями-близнецами, искупавшимися в кипящем котле с кровью, и смерть его (надеялся я тогда, но открываюсь — а если не хватит мужества открыться, то вообще не имеет смысла писать, все будет враньем — только теперь, спустя годы, когда всем уже почти все с нами ясно), смерть его дала бы шанс жить мне, жить нам. Он побежал вниз, оттолкнулся, но ухватился в последний момент за сломанный поручень пожарной лестницы и жалко, некрасиво повис, раскачиваясь над двором-колодцем. Я вытянул его. Минут пять он, абсолютно белый, молча сидел между нами, его колотило, мы его старались успокоить. Захныкал как-то по-детски или по-стариковски, слезы полились. «Уйди», — шепнула мне Оля. Я отошел, сел за трубой, а она положила его голову к себе на колени и стала гладить, что-то нашептывая, а меня она никогда по голове не гладила, и я не выдержал, вышел. Виктор бросился на меня, как раненый медведь, мы сцепились, покатились по крыше и оказались бы внизу на асфальте, обнявшись, как братья, если бы не вывалила вся компания и нас не разняли. Поздно вечером на улице Горького у телеграфа Витька схватил сзади за косу безобидного хипаря или металлиста и щелкнул по затылку, тот завизжал, выскочили из подворотни его волосатые оборванные дружки в заклепках и цепях — в 108-е отделение милиции на Пушкинскую мы пришли вскоре после того, как на патрульной машине туда привезли Виктора. Он и в отделении орал, брызжа слюной, размахивал руками, тельняшку на груди рвал, его скрутили и затолкали в камеру, а нас слушать не стали. Вышел он через полмесяца осунувшийся, утихомиренный, сказал, что на все забил и всех в гробу видал. Из семнадцати моих знакомых москвичей-«афганцев» уже троих посадили. Один милиционеров измордовал на день десантника, другой комсомольского секретаря вместе с креслом из кабинета вышвырнул, третий повара в столовой у себя на заводе окунул головой в щи. Ребята, мол, интернациональный долг выполняли, говорили адвокаты, нервы и тэ дэ и тэ пэ — не помогало. Закон у нас един для всех, твердили судьи.

2

…Она появилась в коридоре вагона, пахнущая земляничным мылом и зубной пастой. Я обнял ее за талию.

— Пусти. Пусти, слышишь?

По густой черноте за окном бежали матовые приглушенные светильники и хромированные ручки дверей купе. Мерно стучали колеса на стыках рельсов. И мне ничего в жизни больше не нужно было, только стоять вот так с Олей, прижавшись друг к другу.

— Пусти, я спать хочу.

В купе было темно. Позвякивали на столе стаканы в подстаканниках, белела в развернутой газете яичная скорлупа.

— Полезай к себе, — прошептала Оля.

Я забрался на верхнюю полку, а она стала раздеваться. Я слышал, как шуршали, потрескивая, ее водолазка, колготки. Когда она улеглась, я наклонился и посмотрел — глаза ее были уже закрыты.

— Спокойной ночи.

— Спо-кой-ной но-чи, — ответили мне ее засыпающие губы.

Я лежал одетый при свете ночника, и смотрел в потолок с дырочками, с какой-то ручкой, и думал о том, что означают надписи: «закрыто» — «открыто». Потом я стал думать о нашем поезде. Представил, как он идет ночью под звездным небом, а вокруг голые весенние поля и леса, и дома, в которых спят люди, и всем что-то снится. Когда я был там и когда только вернулся, я уверен был, что сниться теперь мне будет одно и то же. И вот прошло почти полгода, но еще ни разу не приснилось ничего. Нет, сны, конечно, бывали — про детство, про школу, как сдавал экзамен по химии и как прыгал первый раз с парашютом в девятом классе. Но не было снов, которых ждал, и это ожидание выматывало. Иногда по ночам казалось, что видел я все, что было там, в кино. Или слышал от кого-то. Может быть, от ребят в военкомате, от Павла Владычица, когда в самом начале, только я приехал в часть, мы сидели с ним после ужина в курилке и он рассказывал. Светились окна палаток, кто-то чистил рядом сапоги, смеялись на соседней скамейке, подметали у входа в столовую, а в горах, силуэты которых едва угадывались, жужжал вертолет и слышны были то отрывистые, то длинные очереди. Вот тогда мне Павел и рассказал все, что потом со мной было. И взводный подошел, дополнил. Забренчала неподалеку гитара.

Гранатовый цвет,

гранатовый цвет,

гранатовый цвет

на дороге.

И нас уже нет —

ушли мы в рассвет…

Не думал, что стук вагонных колес так похож на пулеметные очереди. К черту! При чем здесь? Под стук колес хорошо вспоминать о детстве, о днях рождения, о том, как просыпался, зная, что подарок лежит в изголовье. И песню под него можно напевать. И стихи. Но стихов я не помню. Разве что «Мой дядя самых честных правил…». И Маяковского — о советском паспорте. Учительница литературы как-то отправила в соседний жэк, чтобы я там с пафосом прочитал Маяковского пенсионерам и шестнадцатилетним, только получившим паспорт. От волнения забыл в том месте, где про змею двухметроворостую, и ушел с позором. Поехали с ребятами в парк Горького кататься на американских горках, и все надо мной измывались. Я злился. Я тогда был комсоргом класса.

…И нас уже нет —

ушли мы в рассвет,

ушли мы в рассвет по тревоге…

— Может быть, ты все-таки погасишь свет? — послышался снизу раздраженный шепот.

— Оль, — свесился я с полки, — помнишь, как мы в Парке культуры на американских горках катались?

— Помню. Ты мне мороженое тогда не купил.

— У меня денег не хватило. А у Андрея Воронина всегда хватало.

— Ты опять?

— Я просто вспомнил, как он купил тебе эскимо.

— Не эскимо, а в стаканчике за двадцать. А ты чуть не лопнул от ревности.

— Неправда твоя.

— Ты спать будешь?

— Буду. Спокойной ночи, — сказал я и выключил ночник. Но лучше бы я этого не делал, потому что штора на окне была опущена и стало совсем темно.

Минут десять я пролежал с открытыми глазами. А как только опустил тлеющие от бессонных ночей веки — очутился в лазуритовых горах, полетели над головой красные трассеры. Я перекатился за камень и едва не упал с полки, лишь в последний момент успев ухватиться за соседнюю. Задел спавшего там пассажира. Голый по пояс, жирный, перепуганный, он вскочил, ударился лбом о потолок.

— Вы с ума сошли? — сказал он, придя в себя.

— Извините.

— Да что «извините», так заикой человека на всю жизнь можно сделать!

Проснулась и пожилая женщина внизу.

— То они шепчутся тут, то целуются… Девушка, совесть у вас есть?

— При чем тут девушка? — спросил я таким голосом, что женщина сразу отвернулась. Мужчина тоже больше ничего не говорил и вскоре захрапел, будто назло.