Картонки Минервы — страница 3 из 51

Ле Гофф начал тогда распределять темы и подбирать участников для серии книг по истории Европы, которые должны были выйти в четырех или пяти европейских издательствах[12], и по этому случаю я предложил ему заказать книгу о цене падения империй. Вероятно, он кому-то это поручил, не знаю кому, но главное тогда было понять — во что обходилось падение империй прошлого, чтобы каким-то образом прикинуть неизбежные траты при разрушении империи советской. Теперь, думаю, пришло время не прикидок, а прямых сравнений.

Империя — всегда вещь стягивающая и ограничивающая: это как крышка, прижатая к бурлящему котлу. В какой-то момент внутреннее давление становится лишком сильным, крышка слетает, и происходит что-то вроде извержения вулкана. Я не хочу сказать, что, если бы крышка не слетела, было бы лучше; но ведь обычно она слетает по термодинамическим причинам, а в физике нет ничего нравственного или безнравственного. Я говорю только, что, пока она не соскочила, соблюдается порядок, а когда это произошло — приходится платить: все имеет свою цену.

Падение Римской империи породило кризис в Европе, который продолжался, в явном виде, по крайней мере шесть веков. В сущности, эффект от этого долгого падения был заметен и в последующие века, и, возможно, то, что происходит сейчас на Балканах (православный Восток против католического Запада), — это все еще его отголосок. И если сегодня в Колумбии и в Перу происходит то, что происходит, и Латинская Америка не в состоянии поднять голос против Соединенных Штатов, это всё еще последствия очень медленного распада испанской колониальной империи. Что уж говорить о медленном растворении турецко-османской империи, Ближний Восток до сих пор за него расплачивается. Цену расщепления колониальной Британской империи не решусь даже прикинуть, а объединенная Италия возникла вследствие падения недолговечной наполеоновской империи.

От вскрытия удивительного австро-венгерского котла родились по меньшей мере нацизм, Вторая мировая война и конфликт на Балканах — в очередной раз. (Но там наложились истории падения по меньшей мере пяти империй: Римской, Византийской, Османской, Каканской[13] и советской.)

Таким образом, когда обрушивается империя, последствия длятся веками. Что же касается исчезновения советской империи, — нет необходимости указывать на основные эффекты: конфликтный (хотя и объяснимый) распад государств во всей Восточной Европе, серьезные проблемы объединенной Германии, несчастья армян и грузин, вплоть до несчастий Буша: ведь сплетни о его любовнице Дженнифер[14] появились только потому, что ему больше не нужно было противостоять Империи зла. Если же вернуться к итальянским баранам, то и у нас окажется то же самое: кризис социалистической партии, бывших коммунистов, христианских демократов, прекращение действия всеобъемлющего пакта о ненападении между правительством и мафией (действовавшего начиная с высадки союзных войск на Сицилии[15]) и новые сотрясения воздуха во всем мире по поводу того, что мафия не может больше жить спокойно, пользуясь поддержкой властей, чьи действия оправдывались ранее борьбой с коммунизмом. Словом, все то, что происходит в нашей злосчастной стране, связано падением советской империи в такой же степени, как и затруднения молодого Гавела[16]. Даже в «Северной лиге»[17] падение советской империи аукается в такой же степени, как и в хорватских усташах, сербском геноциде и отложении Словакии.

Цену падения империи стоит знать не для того, чтобы ее уменьшить. А для того, чтобы предвидеть будущие несчастья. История не повторяется всегда одним и тем же образом, и даже нельзя сказать, что сначала она происходит как трагедия, а потом повторяется как фарс. История всегда разворачивается как трагедия, в разных ее формах. Но существуют определенные законы, определенные принципы действия-противодействия. Благодаря их знанию историография все еще остается magistra vitae[18] — в самом научном, а совсем не в риторическом смысле.

1992

Повешенье в прямом эфире, за ужином

Мне очень жаль, что компетентные органы не дали разрешения на трансляцию последней в США казни через повешенье по телевидению. Более того: приговоренного следовало казнить в восемь вечера по времени Восточного побережья, чтобы в Нью-Йорке можно был смотреть прямо за ужином, на Среднем Западе (где садятся за стол очень рано) — после ужина, рассевшись с пивом вокруг телевизора, а в Калифорнии — посасывая «дайкири» на бортике бассейна. Для нас, поскольку это будет уже глубокая ночь, следовало бы повторить сюжет в выпуске новостей на следующий вечер.

Очень важно, чтобы зрители сидели за столом: треск ломающейся шеи, шумы в брюшной полости и непродолжительное сучение ногами должны хорошо сочетаться с глотательными движениями (зрителей, я имею в виду). Электрический стул следует применять таки образом, чтобы осужденный пошкворчал хоть несколько секунд, — может статься, это совпадет с шипением яичницы на кухне. В случае с газом спектакль гарантирован: осужденному говорят медленно и глубоко вдохнуть, что уже само по себе очень телегенично; потом — хрипы. Инъекция менее желательна, теряется вся прелесть прямого телеэфира, она больше подходит для радио.

Я понимаю, что мое предложение не вызовет энтузиазма, особенно сейчас, когда итальянский «Дисней» запретил своим сценаристам заставлять дядюшку Скруджа заявлять, что он хочет задушить Дональда Дака, поэму что это может восприниматься как призыв к насилию. Ужасно, что в погоне за кассой снимаются фильмы, в которых персонажей расстреливают из автоматов в астрономическом количестве, так что разлетаются куски мозга и льются ручьи крови. Но необходимо делать различие между вымыслами, способными смутить невинных (или спровоцировать неправильное поведение слабых духом), и теленовостями.

В отношении смертной казни весь мир разделился на две категории: тех, кто ее осуждает (как я), и тех, кто соглашается с ее необходимостью. Те, кто осуждает, могут не включать телевизор, раз уж чувствуют слабость в желудке, когда видят в программе смертную казнь. Но им следует по крайней мере участвовать каким-то образом в общем трауре. Если в этот час убивают человека, всем надо как-то участвовать — или просто молитвой, или чтением вслух Паскаля в кругу семьи. Следует понимать, что в этот вечер творится бесчестье. Наблюдающие же за ним будут чувствовать себя в каком-то смысле более вовлеченными в осуждение этого варварства, не ограничиваясь заявлениями своего несогласия, — подобно тому, как вид на экране истощенного африканского ребенка доводит эту проблему до сведения каждого.

Но есть и те, кто поддерживает высшую меру. Они тоже должны смотреть. Предвижу возражения: я могу считать, что оперировать аппендицит — это хорошо, но, пожалуйста, увольте меня от этого зрелища во время ужина. Но смертная казнь — это другой вопрос, это не операция, с которой все согласны. Это вопрос смысла, ценности человеческой жизни, вопрос справедливости. Так что не надо разводить рассуждения. Если ты лично за смертную казнь, то должен быть готовым увидеть осужденного, который сучит ногами, отрыгивает, пускает пену, хрипит, кашляет и отдает Богу душу. В прошлом люди были честнее: они покупали билеты на экзекуции и радовались как сумасшедшие. Вот и ты, готовый отстаивать высшую справедливость смертной казни, должен «радоваться»: закусывая, выпивая, делая все, что в голову придет, — но ты не можешь делать вид, что ее не существует, раз уж поддерживаешь ее легитимность.

Мне скажут: «А как же насчет права на аборт?» Ну что? Новый катехизис допускает, что то или иное государство может узаконить смертную казнь. Он также говорит, что не следует делать аборты, то есть их не следует делать преднамеренно. Если же выкидыш произойдет от зрелища, как кто-то дрыгает ногами в пустоте, — это не грех.

1993

New York, New York, what a beautiful town!

Есть множество зарубежных городов, которые я очень люблю и в которые всегда рад возвращаться: например, Барселона или Амстердам. Но когда меня спрашивают, в каком зарубежном городе я мог бы жить — то есть жить всегда, сделать его своим домом, — мой выбор всегда колеблется между Парижем и Нью-Йорком. Не только потому, что речь идет о двух прекрасных городах, но потому, что для того, чтобы решить: «Я умру в этом городе», надо быть уверенным, что тебя в нем никогда не будет мучить ностальгия. Так вот, в этих двух городах никакая ностальгия невозможна. О чем грустить, если всё здесь? Ты чувствуешь себя в центре мира, даже если сидишь взаперти. А если выходишь, то не нужна никакая цель: шагаешь, шагаешь, и все время видишь что-то новое.

„New York, New York, what a beautiful town, — поется в песенке[19], — The Bronx is up and the Battery is down“. Нью-Йорк грязен, неорганизован; здесь никогда нельзя быть уверенным, существует ли еще ресторанчик, который тебе приглянулся на прошлой неделе, потому что за это время могли снести весь дом или весь квартал; тебя могут неожиданно пырнуть ножом (но не на каждом перекрестке; что хорошо в Нью-Йорке — так это то, что здесь по крайней мере известны улицы, где тебя вряд ли пырнут). Небо тут упоительно голубое, ветер бодрит, небоскребы блистают ослепительнее и благороднее Парфенона, и какое бы сооружение ни поместить в эту рамку — оно покажется прекрасным. Уже говорилось неоднократно, что жизнь здесь напоминает джем-сейшн. Импровизация и спонтанность порождают порядок и гармонию. Даже ужасное в Нью-Йорке восхитительно. Что же говорить о прекрасном!

Если хорошо его знаешь, то понимаешь: сворачивая за угол, ты всякий раз попадаешь в другой мир. Там были одни корейцы, а тут — одни поляки, сначала торгуют только часами, а после — только цветами. В какой-то момент улица окажется полна евреев-ортодоксов в черных шляпах, с бородами и пейсами, а две минуты спустя эта кипящая толпа шагаловских персонажей полностью исчезает, но если ты знаешь правильные Delicatessen