Картонки Минервы — страница 41 из 51

Наивные читатели подумают: пусть тогда городская администрация выделит определенную площадь и устроит конкурс, дабы увидеть, кто может украсить стены хорошими фресками, а люди, проходя мимо, будут сами решать, остановиться ли им и посмотреть или припустить со всех ног. Но я все же полагаю, что Дж. Экс отказался бы подчинить «аэрозоль-арт» какой бы то ни было дисциплине и подвергнуть его отбору, ибо в поэтику аэрозоля входит как ее составная часть также и провокация, внезапность нападения, опасность того, что тебя заберет патруль (в самом деле, Экс воспевает «тех ребят, которые рискуют собой»), и свобода самовыражения вне какого бы то ни было контроля со сторон властей.

Со своей эстетически-героической точки зрения Дж. Экс, наверное, нрав. Но тогда зачем добиваться от мэра какого-то поощрения? Революция не делается с соизволения карабинеров.

1997

«Иоанн Крестильщик»

Искусство того, что называется editing, редактирование (то есть умение смотреть и пересматривать текст на предмет отсутствия — или присутствия в допустимых пределах — ошибок содержания, перевода или набора, которые не заметил сам автор), переживает плохие времена.

Несколько месяцев назад вышел французский перевод одной моей книги по средневековой эстетике, и какой-то дотошный читатель тут же указал мне, что, рассуждая о символике числа 5, я упоминаю о пяти казнях египетских, — в то время как их очевидным образом было десять[230]. Я был поражен, потому что помнил, что цитировал прямо из оригинального текста. Заглянув в итальянский текст собственной книги, я убедился, что речь идет не о казнях египетских, а о ранах Спасителя на кресте, которых действительно пять: руки, ноги и ребра[231]. Переводчик увидел слово piaghe («раны, язвы, бедствия»), которым в итальянской Библии обозначаются и раны, и казни, и машинально добавил «…египетские». Я проверял перевод, но это место упустил. Возможно, я лишь бегло просмотрел фрагмент, устраивавший меня стилистически, а возможно, я что-то исправил строчкой выше, и две последующие строки ускользнули от моего внимания.

Примем как данность: автор, который во время писания или последующего чтения сосредоточен на смысле текста, — это человек, наименее всего годящийся для исправления собственных ошибок. В случае с моим «египетским делом» было по меньшей мере еще двое, кто должен был заподозрить неладное. Во-первых, — корректор (но это не его прямая обязанность), во-вторых, — как раз редактор, который, обнаружив любую отсылку в тексте, цитату, мало-мальски необычное имя, обязан был справиться в энциклопедии. Теоретически хороший редактор должен проверять все; даже если в тексте говорится, что Италия расположена к северу от Туниса, стоит посмотреть в атласе — а справедливо ли это утверждение для юга Сицилии?

Эта профессия переживает плохие времена не только в независимых издательствах. У меня перед глазами две книги, опубликованные двумя большими издательскими концернами. В переведенной с английского научно-популярной книге по истории говорится о том, что в Средние века пользовались огромным авторитетом два арабских философа — Авиценна и Ибн Сина. Шутка в том (и это многим известно), что Авиценна и Ибн Сина — это один и тот же человек (как Кассиус Клей и Мохаммед Али[232]). Была ли это ошибка автора? Или переводчик перепутал союз or с союзом and? Произошел сбой в корректуре, из-за которого слетела строчка или скобки? Загадка. Как бы там ни было, редактор, даже если он ничего не знает об Авиценне, должен был проверить в энциклопедии, правильно ли написаны оба имени, и тогда ошибка всплыла бы.

В другой книге, переведенной с немецкого, я прежде всего наткнулся на «Симеона Стилитуса», то есть, очевидно, св. Симеона Столпника, но это еще цветочки. Позже я обнаружил «Иоанна Крестильщика», то есть буквальную кальку с немецкого „Johannes der Täufer“, как немцы называют Иоанна Крестителя. Переводчик, очевидно, знает немецкий, но, видимо, ни разу в жизни не сталкивался не то что с Евангелиями, но даже с календариками и детскими книжками про Иисуса. Мне это кажется поразительным, даже если предположить, что он вырос в буддийской семье. Но здесь, похоже, буддистами были также и корректор (хотя у него должен был зацепиться глаз), и прежде всего редактор. Хотя очевидно, что в данном случае редактора вовсе не было: кто-то купил права на книгу, отдал ее переводить и прямиком заслал рукопись в печать.

Если вы отправляете рукопись в издательство при каком-нибудь американском университете (так называемые University Press), на издание книги уходит два года. За это время они делают полный эдитинг. Какая-нибудь глупость все равно ускользнет, но гораздо меньше, чем у нас. Эти два года работы стоят денег. Если же ваша цель выйти на книжный рынок с самыми свежими книгами или вы не можете себе позволить платить редактору, заслуживающему этого имени, — профессия редактора отмирает.

Поскольку, для того чтобы как следует все проверить, надо прочесть каждую строку, и поскольку автор ошибается чаще других, а редактор может ничего не знать об Авиценне, рукопись и гранки следует вычитывать разным людям, обращающим внимание на разные вещи. Такое еще бывает в издательствах, устроенных по семейному принципу, где текст заинтересованно обсуждается на всех стадиях. Но едва ли возможно в больших фирмах, где книги готовятся как на конвейере. Выход из положения в новых условиях — передавать книги в появляющиеся сейчас специальные студии эдитинга, где их любовно проверят слово за словом.

1997

Произведение и поток

Дело не в том, что я не написал на прошлой неделе свою «картонку», а в том, что по разнообразным и сложным причинам не смог ее отослать. Речь в ней шла о совещании, организованном 14 февраля на венецианском Биеннале по поводу слияния и сосуществования в одном произведении различных видов искусств как о типичной характеристике нашего века. По этому поводу я сказал (и не все со мной согласились), что типичная характеристика современного искусства — вовсе не слияние различных его видов, потому что в этом нет ничего нового, а скорее принципиально новая цель, к которой стремится подобное слияние.

Я приводил примеры, от греческой трагедии (слово, действие, мимика, маски, музыка, архитектура) до барочных празднеств, включая в этот ряд и литургию, прекрасную торжественную мессу, в которой участвуют слово, пение, жесты, облачение; кроме того, прихожане взаимодействуют со священником, чьи слова или жесты побуждают к действию (заставляют подняться со скамьи, преклонить колени, ответить); немалую роль играет и сценография — свет, проникающий сквозь витражи, дрожащее пламя свечей, запах ладана. Этим я не хотел сказать, будто вечер в дискотеке (стробоскопические огни, танец, музыка, слово, движения и запахи тоже) равен церковной литургии, — нет, дискотека имеет больше общего с манифестациями, о которых говорил в Венеции Питер Гринуэй[233]: с теми, что захватывают весь город, и на каждом углу с помощью бесконечно варьирующихся средств творятся многочисленные, разнообразные действа, потенциально не имеющие конца.

И вот мне показалось, что различие следует проводить между законченными произведениями (будь то опера в вагнеровском стиле или обычный роман, изданный без иллюстраций) и действами-потоками, не имеющими начала и конца, из-за которых само понятие автора переживает кризис. Если угодно, предвестником подобных беспрестанно струящихся действ-потоков можно назвать «Эйнштейна на пляже»[234] Уилсона и Фосса: этот спектакль шел много часов, публика могла посмотреть кусочек, выйти, потом вернуться; потенциально эта вещь могла длиться до бесконечности, если бы только выдержали актеры. И все же в какой-то момент произведение кончалось, а значит, имитировало, предвещало возможность потока, но не являлось примером такового. Не являлось еще и потому, что в потоке должны участвовать все, уничтожая разницу между автором и потребителем.

Это никак не связано с моим давним концептом «открытого произведения», ибо открытым произведением может быть и сонет, имеющий начало и конец, и книга объемом в пятьсот страниц — важно, чтобы они поддавались различным прочтениям и интерпретациям. Но открытые произведения, о которых я тогда говорил, даже концерты и симфонии, которые в чем-то варьируются от вечера к вечеру по воле исполнителей, имеют пределы: попросту говоря, в какой-то момент они заканчиваются.

Ближе всего к потоку стоит действо, которое разворачивалось в борделях Нового Орлеана и из которого возникла такая разновидность джаза, как «джем-сейшн». На намять приходят диски, которые так или иначе передают для нас те давно прошедшие вечера; но надо иметь в виду, что обычно исполнителей специально приглашают на запись, и они в каком-то смысле подводят итог, придают завершенность тому, что первоначально не имело границ, то есть сочиняют музыкальное произведение, которое напоминает «джем-сейшн», но не является таковым. «Джем-сейшн» струится потоком потому, что в игру могут вступать все новые и новые музыканты; потому, что музыка связана с тем, что происходит в заведении; она может длиться вечно: люди входят, когда хотят, едят, пьют, выходят покурить, возвращаются, и это тоже является частью игры. Если вы запишете один час такого представления, а потом выпустите диск, получится произведение, а не действо, или завершенный образец действа-потока.

Представления-потоки артистичны, даже весьма креативны, они создают то, что одно время называли «рассеянной эстетикой», живут за счет коллективных вложений, и трудно установить, кто является их автором или авторами (разве что человек, который придумал идею и запустил цепную реакцию). Но они создаются не для того, чтобы их созерцать и интерпретировать, а для того, чтобы их проживать. Горе тому, кто выйдет из круга, чтобы посмотреть. Они не имеют ничего общего с произведениями другого типа, когда читателя или зрителя подталкивают к диалогу с чем-то уже сделанным, пусть сколь угодно туманно и беспредметно; и все-таки его понуждают к интерпретации, а иногда, как в романах или драмах (лирических или нет), сталкивают его лицом к лицу с образом судьбы, которую наметил для него кто-то другой. Нет никаких причин к тому, чтобы эти два типа художественного опыта не могли сосуществовать.