[37], который на прошлой неделе стал почетным доктором права Болонского университета. И свою лекцию он посвятил как раз проблеме академической свободы.
Учреждение университета (кстати, в Средневековье «Университет» значило именно Болонский университет) стало огромным событием, потому что установило необходимость существования образовательной институции, которая не только независима от политических и религиозных властей, но и каждый преподаватель в ней идеологически независим от самого университета. Революционная идея, сделавшая возможным прогресс западной науки.
Но с наступлением политкорректности эта свобода подвергается сомнению. Преподавателю английской литературы предлагается не делать отдельного курса по «Отелло», потому что фигура Мавра, ревнивца и убийцы, может оскорбить не-западных студентов. Не говоря уж о «Венецианском купце» — по той очевидной причине, что в этой трагедии Шекспир не свободен от определенного бытового антисемитизма (как бы ни был изумителен Шейлок). Но мало того: прямо-таки нежелательно делать курс по Аристотелю, потому что тем самым выказывается небрежение к философии и мифологии какой-нибудь африканской народности (чьи потомки посещают университет).
Правильно и полезно изучать и Аристотеля, и мифологию догонов[38] — это обсуждению не подлежит. Но, к сожалению, политкорректность наказывает сегодня того, кто преподает Аристотеля, и поощряет того, кто преподает догонские мифы. Что является такой же формой фанатизма и фундаментализма, как и та, которая внушает, что Аристотель — это воплощение человеческого разума, а мифы догонов были просто выражением первобытного мышления.
Конечно, университету, как и всей образовательной системе, следует найти место всем точкам зрения (и поэтому я давно убежден, что хорошая школа должна рассказывать, что говорится в Ветхом Завете, что говорят Евангелия, Коран и буддистские веды). Но запрещать кому-либо говорить о Библии (которую он хорошо знает) только потому, что такой дискурс исключает Коран, — это опасная форма нетерпимости, замаскированной под уважение к различным точкам зрения.
1997
Об одном процессе
Ревизионисты, отрицающие Холокост, прибегают к многочисленным аргументам, чтобы дискредитировать каждое имеющееся свидетельство. Сейчас, пока я это пишу, идет обсуждение диссертации по семиотике, посвященной ревизионистской логике, и от соискательницы требуют не высказывать собственных убеждений по поводу реальности Холокоста и уж тем более не выносить суждений относительно «подлинности» документов, предъявляемых одной или другой стороной (это задача историков); диссертация должна только выявлять логические построения, используемые ревизионистами при изучении определенных документов или свидетельств[39].
Приведу только два типичных аргумента. Отрицающие Холокост пытаются доказать, что дневники Анны Франк — фальшивка (основываясь на том очевидном факте, что они подвергались разным процедурам редактирования). И одна из основных их «опорных точек» состоит в следующем: скрывающимся на Принсенграхте приходилось сжигать свои отходы — и черный дым из печной трубы должен был привлечь внимание соседей, которые могли сообщить об этом в гестапо. Не могло быть, чтобы никто его не заметил. Железный аргумент, подтверждающий, что дневники повествуют о том, чего не было; но в действительности здесь не учитывается один факт: а именно что кто-то действительно заметил и сообщил в гестапо, потому что, хоть и с некоторой задержкой, несчастные были обнаружены.
Второй аргумент. Свидетель, выживший в концентрационном лагере, говорит, что в Треблинке горы одежды достигали 35-40-метровой высоты. Ревизионист заявляют, что гора такой высоты — это то же самое, что пятнадцатиэтажное здание, что одежду нельзя сложи в такую кучу без помощи подъемного крана, и что эта куча должна была иметь невероятный диаметр примерно в сто сорок метров при площади оснований в 4805 квадратных метров. Для такой горы просто не было места в лагере, и поэтому, делают они вывод, свидетельство ложно.
Аргумент, безукоризненный математически, слаб риторически, потому что не учитывает того, что всякий (особенно тот, кто только что пережил кошмарный опыт или, еще хуже, вспоминает его через какое-то время) имеет склонность к гиперболам. Это как если кто-то, рассказывая о пережитом, заявит, что у него волосы на голове встали дыбом, и мы будем это оспаривать при помощи формального логического аппарата, наглядно показывая, что волосы никак не могут принять строго вертикального положения. Очевидно, что этой гиперболой свидетель хотел наглядно подчеркнуть: то, что он видел, было ужасно и внушало ему страх — вот о чем надо говорить, если уж непременно надо обращаться к здравому смыслу.
Статья Карло Гинзбурга в прошлом номере журнала „Micromega“ (которую я прочитал заодно с книгой, написанной им после первого процесса Софри[40]) заставляет вспомнить о логике ревизионистов. Их позиция состоит в том, что любое свидетельство может быть опротестовано или истолковано по-другому, если в качестве отправной точки использовать утверждение, что Холокоста не было.
Я не настолько развращен или циничен, чтобы сравнивать дело Софри с Холокостом. Чтобы сравнять юридический случай, касающийся трех человек, с исторической трагедией, понадобился бы огромный множитель. Но мне интересен способ рассуждать. Аргументы Гинзбурга убедительны даже для тех, кто, как и я, не связан с Софри долгим знакомством или совместной военной службой. Речь идет только о рассуждениях с точки зрения здравого смысла. И похоже, что процесс, или, точнее, процессы, над Софри (когда мы говорим о «деле», имя Софри выступает как синекдоха, обозначая также Бомпресси и Пьетростефани[41]) были проведены небрежно не в юридическом смысле, а в смысле той естественной логики, которая позволяет нам утверждать в самых разных случаях, что говорящий о вставших дыбом волосах просто хочет сказать, что был очень напуган, а все прочее — недостойные уловки.
Ощущение, которое подсказывает здравый смысл, состоит в том, что Софри был осужден по ошибочным соображениям. Когда я говорю «по ошибочным соображениям», я хочу оставить лазейку для тех, кто считает Софри виновным. Он остается виновным, но рассуждения, на основании которых он был признан виновным, — ошибочны.
Почему процесс Софри привлек такое внимание общественности, даже тех, кто далек от осужденных? По тем же причинам (хотя политический контекст был совсем иным), по которым часть общественности (в то время незначительная) была взбудоражена процессом Брайбанти. Возможно, кто-то еще помнит это дело[42], а если нет — отсылаю к книге того времени, вышедшей под моей редакцией. Никому не известный провинциальный преподаватель — которого, кстати сказать, я не знал ни до, ни после — был обвинен в «принуждении», т. е. соблазнении и развращении двух юношей (обратите внимание — совершеннолетних), которых он побудил к гомосексуальной связи, а кроме того (что казалось еще хуже) — внушил им интерес к богемной жизни и к идеям в спектре от марксизма до атеизма еврейского (sic!) философа Баруха Спинозы.
«Принуждение» вообще трудно сформулировать, даже когда случай более очевиден и касается преступления в отношении несовершеннолетних. Но еще менее понятно: если кто-то склонил двоих совершеннолетних к сексуальным отношениям, можно ли это вменять ему в вину? Тому, кто следил за процессом и читал сотню страниц дела и окончательного приговора, было предельно ясно, что в этом процессе были нарушены все правила логики и здравого смысла, — следствия путались с причинами и наоборот, а в качестве отягчающего обстоятельства предъявлялся тот факт, что обвиняемый посвятил себя изучению жизни муравьев и у него в ящиках стола хранились странные, любопытные, неподобающие этому месту предметы и тому подобное[43].
Та часть общественности, которая следила за процессом, сделала то единственное, что она могла или должна была сделать: скрупулезно исследовать документы и указать на все изъяны разбирательства — изъяны, которые были даже скорее психологическими, чем юридическими. В конце концов Брайбанти был оправдан по апелляции. Нет необходимости уточнять, был ли он симпатичен, можно ли одобрять его идеи и его сексуальные наклонности: просто не было преступления — по крайней мере если не считать таковым гомосексуализм; но как раз это и оказалось одним из элементов, которые сбили с толку следствие, — что и ужасно.
Почему я сейчас вспоминаю этот случай? Потому что в конце концов продуманные и целенаправленные выступления о главной сути дела (в процессе полно изъянов), несомненно, заставили суд смягчить приговор. Если бы, наоборот, гомосексуалисты вышли на улицы с требованиями освободить Брайбанти, потому что один из них, — боюсь, он до сих пор сидел бы в тюрьме.
А теперь вернемся к делу Софри. Большинство выступлений в его защиту, как бы ни были они разукрашены, основываются на том, что «я хорошо его знаю, он не мог совершить ничего подобного». Я нахожу эти выступления если не опасными, то уж точно совершенно бесполезными. Взывать к моральным качествам — это очень слабый аргумент в любом процессе, хотя бы по тому универсальному правилу, что совершающий преступление за секунду до него еще не был преступником (по крайней мере если быть радикальным ламброзианцем). Моральные качества дорогого стоят в личном плане, но не в процессуальном. Что еще хуже, нельзя сказать, что они вообще ничего не стоят: когда их настойчиво выносят на всеобщее обозрение, они могут только навредить, потому что вынуждают судей сопротивляться тому, что они воспринимают как психологическое давление со стороны тех, кто находится в сговоре с обвиняемыми. От друзей — храни нас Боже!