Карты четырех царств. — страница 10 из 115

Ула прошла и встала рядом с Шельмой, прихватив его за рубаху. Выдав хоть одного человека, ничего уже не выиграть и никого не остановить. И, как бы то ни было, она не позволит такого.

— Я жду, — прошелестел бес.

— Шель, уж прости, — едва слышно выдохнула Ула, решившись. Она жестом приказала лечь. — Прости… а только быть тебе мёртвым.

Шельма недоуменно сморгнул, но продолжил исполнять указания руки, поправляющей положение его плеч, головы. Тонкий нож рассёк кожу на щеке и лбу почти безболезненно, крови много — вреда мало… и шрама не останется, — пообещала себе Ула. Нащупала по одной шпильки, выбрала из причёски.

Волосы упали на плечи, руки помогли дополнить беспорядок. Ула прошла к беспокойно вздрагивающему алому коню, собралась стегнуть скакуна. Рядом возник рослый ученик Лофра, почти незнакомый в лицо — из старших, определённо — отстранил, сам хлестнул коня и сам же подставился под удар копыт.

Визг, цокот, оханье, звук падения тела… всё это разобрали за воротами. Притихли, вслушиваясь и недоумевая.

— Уби-ли-и, — припоминая родную деревню и себя, лучшую в Тихой Заводи плакальщицу, Ула тонко и пронзительно завела пробную жалобу. — Уби-и-или…

За воротами стало тише, чем это вообще возможно! Двор тоже замер, окаменел весь, до последнего ученика.

Есть лишь одно дело, недопустимое для беса: беспричинное убийство. Если верить слухам, из-за такого поступка сам бес может сгинуть из мира!

— Лю-ди-и, да что ж это-о де-ет-ся, — горло осваивалось с нужным тоном, постепенно позволяя прибавить громкости и расширить границы звучания, вплетая в плач и дрожащий, пугающе-высокий звон, и низкие, утробно-жуткие переливы волчьего воя. — Лю-у-ди… Уби-ли… да мо-ло-до-го ж… да за-зря ж… Ой-беда, горюшко-о, ой, бесовым конём стоп-тали-и, ой по бесовой прихоти-и, лю-у-ди…

За воротами кто-то смущённо кашлянул. Ула прикрыла глаза и повторила жалобу, раскачиваясь и продолжая приводить волосы в подобающий для плакальщицы окончательный беспорядок.

То, что она теперь делала, было прямым обвинением. Громким, внятным не для одного беса, для всего города! За воротами не могли не понять вызова. Не могли пока что и унять крик или сделать так, чтобы его никто не слышал.

В створку постучали тихо, можно сказать — вежливо. Ула заныла на одной невыносимо нудной, тянущей нервы ноте — без слов, без отдыха, сжигая лёгкие… Травница мягко, почти крадучись, приближалась к воротам, заранее выбрав себе место в трёх шагах от створок.

Ула плакала горячо, искренне. Она давно научилась жаловаться в голос… Она через оплаченные слезы выплёскивала то, что не могла избыть иначе — свою боль. Люди в настоящее верят меньше, чем в заказанное по прихоти. Ты потеряла любимого, растратила молодость? Тебя оболгали и обманули, тебя травили, над тобой издевались… кому это важно? Хоть кричи, хоть умоляй, ничего не изменишь. Люди только посмеются в ответ. Ула знала это — и продавала слезы. Подлинные горючие слезы… Сейчас к боли примешивалась благодарность: Шельма относился к происходящему серьёзно и помогал! Он лежал и даже не дышал, по крайней мере, никто бы не заметил дыхания, нагнувшись к самому лицу вора.

Ула замерла на выбранном месте и настороженно осмотрела ворота. Она теперь перегораживала путь всякому, кто вдруг вздумает войти во двор.

Ула оборвала плач, и над двором, над улицей, нависла тяжёлая тишина… По спине Улы пробежал холодок: плотно пригнанные, тщательно обтёсанные и заполированные до блеска дубовые бревна… шевелились, вздрагивали. На темной поверхности проступал узор древесины, снова пропадал. Ворота дышали, будто норовили ожить!

Травница позволила себе глубокий вздох, не без гордости оценивая как успех эту натянутую, звенящую тишину. Можно не сомневаться: сейчас вымолвить хоть один звук не смеет никто. Даже, наверное, сам бес… У слез есть сила. Жутковатая и печальная — ведь они никого не вернут, даже разорвав душу в клочья.

— Многое вершится именем беса, — нараспев выговорила Ула, вскрывая нарыв тишины. — А только смерть вошла в наш двор непрошенная, неурочная… Седок бесова коня лежит без памяти и выживет ли, не ведаю. Ученик хэша попал под копыта, голова у него разбита, он не дышит. Ваш, говорите, конь? Тогда и вина в смерти ваша.

На улице охнули. По дубовой древесине ещё раз прошла волна искажения — и пропала, снова делая ворота обычными.

— Смерти не было, — бархат голоса не смог спрятать натянутость сомнений, дрожь напряжения. — Не было… я бы заметил кровь на траве.

Новоявленный бес осёкся: определённо, он знал, что на траву натекло предостаточно крови с порезанной щеки Шельмы. И тело на траве неподвижное — это за воротами тоже знали… Отчего есть такая уверенность, Ула не могла объяснить, но сейчас она именно знала — и верила в своё неожиданное знание.

— Всякому бесу надобно поставить имя виновного в смертный список, надо заручиться поддержкой золотого ноба, чтобы законно дать ход приговору, — Ула выждала и заголосила опять, напоминая городу о случившемся: — Убили-и… да безвременно, да безвинно, да…

— Нет! — рявкнул голос, теперь совсем не бархатный, дрожащий.

— Именем беса пустили на двор яростного коня, — с привизгом, высоко и тонко, обвинила Ула, не смущаясь того, что выкрикивает прямую ложь. — Двоих он смял, двоих! Все мы видели, все мы скорби полны.

За спиной Улы бесновался и хрипел алый конь, будто подтверждая обвинение. Он снова метался, не подпуская ни конюхов, ни слуг… И казалось — вот-вот он впрямь кому-то разобьёт голову.

— Н-нет, — голос по ту сторону ворот сошёл в настороженный шёпот.

Каждому ведомо: Рэкст способен одолеть любого. Но приговор на момент казни даже он всегда имел при себе — заполненный. А сейчас по ту сторону ворот вовсе не знаменитый багряный бес, и сила самозванца непонятна. К тому же он, в свою очередь, не ведает имени Шельмы, которого Ула объявила убитым!

— Убили, — тихо, отчаянно выдохнула Ула.

— Не чую, — усомнились по ту сторону ворот.

Травница закрыла глаза, возвращаясь всей израненной душой в худший день жизни, когда хоронила родного сына. Маленького, ему не было и семи… И умер он по весне, и все в Заводи сказали: от болезни. А она — мать и травница — знала дважды надёжно, что сыночек не просто так перестал дышать, что бывшая подруга, забрав любимого, нанесла и худший удар. И, что ещё больнее, для мести душа Улы оказалась не годна, с рождения она такая… Даже лопаясь от боли, не способна вложить силу в проклятие. Ничтожна она в чёрном слове — душа лекаря. Кровоточащая и израненная. Поникшая, как подрезанный колос. Опустевшая, как разрушенное гнездо…

Слезинки сбегали по щеке, и казалось — жадная трава их ловит, тянется, впитывает — и ощущает горечь, способную прожечь камень.

— Невозможно, — прошептали за воротами, но по голосу было понятно, что в худшее уже всерьёз верят.

— Откройте ворота, пусть видят наше горе, — строго велела Ула. — Но войти во двор я не позволю. По воротам идёт черта, для беса неодолимая. Я не приглашу в дом убийцу.

Все в мире знают: бесу никакая черта не помеха, перешагнёт и не поморщится… и всё же по неведомым причинам бессмерть не войдёт в чужой дом, если хозяин заступит дорогу и будет стоять до конца. Правда, надо быть нобом, и сильной крови… лучше всего золотым или белым. И стоять надо за правду!

Ула стояла у ворот, и ей было совершенно безразлично сейчас, кем надо быть, как надлежит стоять и за какую такую правду.

За спиной — дом Лофра. И деточки… его ученики. Начинающие людоеды, дубины, воры… как он звал их? А как бы ни звал, всегда с болью и теплотой. У Лофра душа большая, и вся она кровоточит. Много в той душе боли, иначе не получится отдать себя ученикам, которые порой и оценить дар не в состоянии. Но разве высшие дары подлежат оценке?

Запорный брус скользнул в сторону. Обе воротины стали расходиться. Обозначилась щель. И первым Ула увидела обладателя бархатного голоса. Травница не сомневалась: только он и может так выглядеть. Златовласый, нечеловечески совершенный в каждой чёрточке своей. Рослый, молодой. И поза гордая, и стать…

Огромные изумрудные глаза беса смотрели холодно, хищно. Страх прятался на самом их дне. Страх колыхал траву у ног златовласого, гнал волну внимания вперёд, за незримую черту у ворот, во двор… до самых башмаков Улы.

Волна докатилась, ногам стало холодно, будто стопы пронзили иглы травинок, прорастающих сквозь тело. Пытка длилась и длилась, но Ула терпела, сжав слабые кулаки и не позволяя спине горбиться. Холод поднимался, леденил колени… вгонял когти боли — выше, глубже… уже в позвоночник, в поясницу…

— Я отныне хозяин мира, имя моё Альвир. Я желаю войти и разоблачить твой жалкий обман, — прошелестел бес, и Ула более не сомневалась, что к ней обращается именно бес. — Твоё обвинение, старуха, лишь глупая ложь. Ты никчемная побирушка. Ты никто в этом дворе, ты здесь не хозяйка, сгинь!

— Я сказала: никто не войдёт, — почти без звука выдавили губы.

Ула смотрела в зелёные, как весенний лес, глаза беса. И ощущала, как ещё одна тяжёлая слеза катится по щеке — памятью о сыне, которого не вернуть… обещанием жизни тем детям, которые сейчас за спиной и не должны пострадать.

— Хрипи что угодно, но я войду, глупая старуха, — улыбнулся бес.

Ула смотрела в зелёные глаза, где мёрз в бесконечной ненависти загубленный лес… Она совсем заледенела от холода и боли, но не желала уступать. Она солгала? Да разве хоть в одном мире, самом жутком и несправедливом, назовут ложью слова матери, желающей защитить ни в чем не повинного ребёнка?

Златовласый бес поморщился — и нехотя отвёл взгляд. Ула смогла вздохнуть. Проследила, как бес цепко ощупывает издали всеми доступными себе способами неподвижное тело Шельмы. И — сомневается. И сам, такой могучий, холодеет от страха.

— Я могу войти! — голос казался убедительным, он не мог лгать. — Я бессмертен. Я воистину и несомненно…

Над городом скользнуло нечто мимолётное, и Ула вроде бы ощутила, как ветерок шевельнул её волосы… Бес дрогнул, отступил на шаг, вскинул руку, заслоняясь от промелька тени. Ула ощутила, как понемногу возвращается в пальцы тепло — колючее, болезненное, но живое. Она вздохнула, повела плечами. Холод отпустил позвоночник. Даже ноги снова чувствовались!