Ула вдруг припомнила давнее лето, когда она была девчонкой и в родное село пришла та старуха… полуслепая, больная, никому не нужная. Села у забора и стала глядеть сквозь людей, и все сразу испугались. Потому что вдруг сделались прозрачны, постыдно открыты. Старуха ткнула кривым пальцем в одного и назвала его страх, и отказала в исцелении от беды. Ткнула во второго и назвала цену за спасение от погибели, и в третьего ткнула… Палец замер, нацелясь на дрожащую, настороженную девочку Улу.
— Ты! Иди, дам соломину. Утопит тебя жизнь. Поделом утопит, проще надо жить, проще… и жаднее, — старуха гадко улыбнулась. — Хочу глянуть, кто тебя вытащит на той соломине. Или уморит вовсе.
Ула подошла, не чуя ног. Старуха пошарила в траве и дёрнула соломину, и вцепилась в руку, чтобы больно держать в капкане и мотать по запястью травинку, и реветь жутким басом, напоказ всей деревне… Ничего из сказанного Ула не запомнила. Только ощущение соломины на руке. А ещё то, что старуха покинула село с кошелём, туго набитым серебром и медью. Сама же Ула долго мыла руку, испытывая гадливость ко ложи. Ведь старуха лгала, давно разменяв дар на монеты.
Сейчас ноги не чуялись, как в давний день. Ноги сами собою толкали идти, пересечь перекресток и вплотную приблизиться к ограде, подпираемой спиной беса Альвира. И взгляд тонул в изумрудном прищуре беса — как в омуте.
— Для каждого есть соломинка, — выговорила Ула, чтобы не молчать. — Я… верю. Так оно должно быть, чтоб для каждого. А только одних соломина удержит, а иные уже не смогут доверить ей себя.
Ула присела рядом с бесом. Не отводя взгляд, нащупала травинку. Затаив дыхание, уложила на запястье беса и обернула… Травники едва хватило, чтоб обвить жёсткую руку.
— Ещё есть, — удивилась Ула. — Еле сходится, а есть…
— Что — есть? — тихо, недоуменно выговорил Альвир, даже чуть отодвинулся.
— Жизнь. Не иссохла и не погнила, теплится, — Ула отпустила травинку и та разогнулась, легла на ладонь. И оттуда была переложена в послушную, чуть тёплую руку беса. — Ваша соломинка. Пока не иссохнет, и вам есть надежда. Не ведаю, на что. Не так я умна, чтоб о бессмерти загадки разгадывать. А только вы не выбрасывайте, я отдаю с дорогой душой. День особенный, солнышко играет.
— Что отдаёшь? — бес прикрыл глаза, связь взглядов распалась, и Ула ощутила себя свободной. Бес нахмурился, рассмотрел травинку. — Яркая… у тебя всё же есть кровь нобов, старая. Не пойму, по какой ветви? Вроде и нет такой ветви, а?
— А всё же ты… держись за соломинку, — тихо попросила Ула.
Травница разогнулась, чуть покачнулась и ощутила, как под спину подхватывают знакомые руки Шеля. Даже не получилось удивиться: и сюда явился ученик, к самому бесу под нос… Совсем без страха он, что ли?
Скоро Ула сидела в карете. Кони неторопливой рысью приближали встречу с подворьем Лофра. В пустой руке пульсом жизни трепетала память об отданной травинке. И Ула, смахивая случайную слезинку, знала: сегодня единственный день, когда ей воистину жаль беса Альвира. Вопреки его делам, вопреки всему, что он ещё натворит… Всякий живой жаждет расти под солнцем. Даже когда нет ни сил, ни коры, ни питания корням.
Глава 6
В которой рассказывается о событиях лета 3220 года
Путь беса. Никакой опеки
— Пустыня и море прекрасны, там и тут я дома, — вещал Бара, повиснув на верхнем рее вниз головой, якобы для удобства беседы. Он взрослый и полон свойственной настоящим мужчинам сдержанности. Так он думает и так себя ведёт всякий раз, пока Аны нет рядом…
Сейчас Ана как раз очень близко, оседлала рей чуть ниже избранного Барой, качается, запрокинув голову, и слушает. Ей — весело и легко. Она от рождения крылатая, как все атлы. Вервр понимал всю картинку и даже почти видел, не покидая трюма. Если быть окончательно честным, хотя бы с собою, он не выбирался из трюма именно по причине своего всезнания. Улыбающийся пустынник плох. Ответно улыбающаяся ему Ана ещё хуже. Но скорчившийся над очередной рукописью Эмин Умийя отвратнее в сотню раз! Откуда нежизнеспособный книжный червь извлёк зерно дурости и как взрастил из него могучее древо заблуждений? И ведь успел же, и не унимается… Вервр тяжело вздохнул и повернулся лицом к дощатому борту, чтобы чуть меньше чуять и слышать.
— О славнейший и мудрейший из живущих под солнцем нашего скромного мира, — затянул Эмин неизбежную и оттого особенно унылую череду принятых на его родине восхвалений. Искренних, что вдвойне противно! Хотя пойди пойми, что у людей пустыни честность, а что — загар привычек на ней? Загар, который не отмыть и не счистить за всю жизнь.
Эмин помолчал и продолжил: — Сказано в свитках мудрости, что звезды есть светочи нектарного масла, заключённые в совершенный кристалл, прочностью равный алмазу. Мне так и записать?
— Чтоб ты оглох, чернильная душа! — проверещала с мачты Ана и расхохоталась.
— Дитя, воспитанное мудрейшим, не может содержать в себе несовершенство, — попытался увещевать себя же Эмин. Помолчал и всё же взорвался, обозванный в сотый раз с утра: — Увы, но ведь содержит, истинно! Умолкни, исчадье песчаного ядовитого скорпиона, ужалившего тебя в твой раздоенный язык.
— Прикуси свой, о светоч книжной глупости. Не то спрыгну и вырву, — пообещал Бара.
Но не спрыгнул. Слышно, как поскрипывает рей, как хихикает Ана — значит, её раскачивают, удерживая за руку. Ни звука на палубе… Опять моряки замерли и глазеют, не зная, ругать или хвалить. Принимая на борт бродячий балаган, капитан сгоряча потребовал развлекать «всех и без оплаты». Но это же не развлечение, а чистый ужас: качать дитя на высоте, куда из команды залезает не всякий и где лучшие-то ходят по рею с опаской.
— Пусти! — заверещала Ана.
— Море — мачта? — Бара дал обычный выбор.
Без слов ощутил ответ и — по звуку общего оханья понятно — разжал руку. Скрип, хруст, визг, хлопанье пружинящего паруса… двойной всплеск. Значит, выбрала море. Пятый день подряд — море… Вервр зевнул и потянулся, подумав чуть благодушнее: хотя бы этого не отнять у алого мерзавца, он всегда страхует и опекает младшую, если подозревает самый малый риск. За борт вышвырнул далеко, с запасом, и сразу прыгнул следом. Сейчас обоих унесёт вдоль борта за корму, где всегда мокнет и вьётся в воде длинный канат. По нему неугомонные заберутся обратно на борт, сохнуть и обсуждать море и пустыню, белый чай и мудрого деда.
Вервр потрогал языком клыки. Совсем как у людей, и ничуть не острые. А вот желание покусать и отравить — оно острее ножа. Ана счастлива в обществе тех, кто ей ближе по возрасту и развитию. Вервр несчастлив от самого наличия такого общества. Это даже не ревность, он прошлый раз ошибся. Это чистая боль. Он, оказывается, вспомнил, что значит иметь друга — и он заранее мёрзнет от предстоящего одиночества. В свои восемнадцать Ана узнает то, что не позволит ей впредь называть прозревшего вервра — папой. И беззаботно ему улыбаться. И…
— Звезды собою представляют смесь газов, названия которых тебе ничего не дадут, поскольку в этом мире они не открыты или же забыты. Смесь газов, давление и непрерывная реакция, причём двунаправленная, крайне эффективная, — очередной раз невесть зачем сказал вервр и ещё более разозлился на себя и Эмина. — Такова примитивная физическая суть. Энергетическая куда важнее и сложнее, но я не готов упростить теорию туннелей и переходов. Глубже по пластам знания тоже не пойдём, зачем всё это миру, живущему не наукой, а духом? Ваш путь иной, так сказал Тосэн.
— Эффективная… длинное слово. И — вот пишу: так сказал Тосэн, да вовеки славится имя его, — скрипя пером, очередной раз бессовестно польстил Эмин, твёрдо знающий, что самых опытных вервров нетрудно ловить, насадив на крюк вежливости приманку памяти о друге.
Некоторое время над морем висела благодатная тишина, полная дыханием ветра и шелестом лёгких волн, смехом чаек и скрипом просмолённой древесины. Вервр дремал, ощущая приближение берега, который к вечеру станет заметен с верхушки мачты. Люди вынуждены использовать глаза. Люди не могут по вибрации и эху волн уловить глубину, рельеф дна, теплоту и силу течений. Люди жалкие… он был прав, незачем таким коптить небо. Вот только без них Ане будет скучно. И Тосэна никто не вспомнит. Не впишет имя в книгу своим безупречным почерком и не украсит завитушками цветного узора, выделяя в тексте.
Вервр дремал, постепенно погружаясь в подлинные глубины сна. Там и для зрячего раба королевы — багряного беса Рэкста — оставалась всевластна тьма забвения, лишающая и сновидений, и даже кошмаров. Там и теперь мрак плотно облегает тело и душу, отделяя свободного вервра от его прошлого — забытого, растворённого в бесконечном потоке времени.
Сегодня сон чуть отличается от прежних. Сперва он был лишь покоем, но затем возникли двоение и движение. Вервр ощущал себя плоским камнем на поверхности — и одновременно слепым червяком, отчаянно протискивающимся в недрах тверди мироздания. Червь жаждал найти выход, он всё ещё верил, что мир не может быть весь — таким вот, набитым до отказа мраком и теснотою… Камень указывал выход. Камень был нагрет теплом солнца, родного солнца мира, который невесть как давно вервр называл своим, исконным. О котором теперь не помнил внятно ничего, совершенно ничего…
Червь не нуждался в дыхании — и задыхался. Не мог быть раздавлен в тесноте — и страдал от её бремени. Не ведал предела своей силы — и устал безмерно. Он извивался, тянулся к поверхности… и всё слабее верил, что она вообще существует. Поверхность, граница тверди и пустоты, неподвластной бескрылым. Чуждой, пугающей и манящей пустоты…
Последнее отчаянное усилие, рывок — и плоский камень шевельнулся, отвалился в сторону. Существо дрогнуло, пронизанное болью, наполненное жутью первого мига вне тверди, в мире, где тело лишено всесторонней опоры и растекается, расплывается по поверхности, и безжалостно опаляется светом, и отбрасывает тень, и вздрагивает, омытое ветром.