ало сказать. Но прозвучали слова — фальшиво. Делать столь грубое упрощение странно для неё, безмерно древней и сложной.
Большое сердце мамы Улы обладало огромной силой, оно оживило названого сына, подарило надежду семье Сото, продлило годы учителя Монза, вернуло беззаботность улыбке Сэна…
— Одиночество! — выбрал Ул и понял: он точно указал суть последней особенности тьмы!
И еще: Ул наконец смог узнать это горькое, беспокойное ощущение… Оно — снежинка на ладони, соринка в глазу. Оно помогло выдержать допрос Осэа — такое хрупкое… ничтожное. Оно помогло, потому что было родственно воспоминанию из собственного детства.
Кончики волос Ула слегка шевельнулись: друг-ветерок смог и сюда дотянуться, раздул серебряное свечение — едва Ул осознал полноту смыслов.
Свечение на кончиках волос родилось слабое, но достаточное, чтобы глаза уловили его и возрадовались: они не слепы! Ул стал медленно поворачиваться, вытянув руки. Раскрытыми ладонями он пробовал ощутить то, что понял: тяжесть, рану и одиночество. Он был лекарем и не сомневался, что изнанка бессмертия содержит того, кто нуждается в помощи и может быть исцелен атлом-лекарем.
Серебро стекло с кончиков волос и иссякло, впиталось во мрак. Ул то ли брел, то ли плыл, то ли оставался на месте — но прилагал усилия! Он знал за собой это несгибаемое упрямство. Он причинил немало переживаний маме, но даже она уважала сыновье упрямство, пусть и укоряла иногда — тихо, со смущенной улыбкой… Укоряла, перемогала боль — и гордилась.
Ул рвался сквозь тьму, растворялся в ней, захлебывался… по крохе, по пылинке, утрачивал себя: память, ясность сознания, даже пресловутое упрямство. И все же он рвался. Уже плохо понимая, куда и зачем, насколько долго…
Рука дотянулась до холодного, тонкого. Ул вздрогнул, очнулся! Вспомнил себя, свою цель и то место, где он очутился по воле королевы. «Противоположностью бессмертия является вовсе не смерть», — сказала Осэа. И она определенно знала, о чем говорила!
Ул ощупал то, до чего дотянулся: кокон из тонких нитей, вязких, похожих на болотную траву. Их сложно рвать: вроде и не сопротивляются, но соскальзывают, уворачиваются. Их много, они отвратительны. Их очень много, слишком… если поверить себе, то вся тьма пронизана гнилыми нитями, готовыми налипнуть, спеленать тело и превратить в бессильную, навечно покорную начинку кокона… В гусеницу, которой никогда не стать бабочкой.
Нити под пальцами были особенно противны, они тесно слежались. Нити окутывали свою жертву — давнюю, если не древнюю… Ул рвал нити, и наполнялся яростью, какую прежде наблюдал только у Сэна — алого бойца, способного понимать и защищать правду. Волосы светились уже не тускло, а бешено! По нитям пробегали блики серебра, выжигали гниль.
Ул оскалился, обнял рукоять сабли, вспомнив об оружии. Клинок явился, полыхнул алым и золотым, и змей на рукояти — малая частица Шэда — засветился радугами в каждой крошечной чешуйке. Змей скользнул в гущу гнилого кокона и пропал там. Ул резал нити, отодвигал и снова срезал, и снова отодвигал, отбрасывал! Ул теперь сам стал светом и находился в центре пространства, отвоеванного у тьмы. Он тянул к себе тонкую, прозрачную руку — ту самую, до кончиков пальцев которой дотянулся недавно… Или давно? Впрочем, время не имело значения.
В какой-то миг кокон раздулся, заколебался — и лопнул изнутри! Змей-Шэд словно взорвался, пронизал кокон брызгами радужной чешуи. Змей снова собрался воедино, сверкнул — и мирно пристроился на запястье Ула.
— Лия? — испуганно позвал Ул, приняв невозможное и неоспоримое сходство.
В недрах изнанки бессмертия, в коконе гнилой тьмы, безмерно давно отчаялась и затихла, растворившись в вечной боли, маленькая девочка. Она была трогательно и мучительно похожа на прозрачную волшебную Лию из времени золотого лета. На умирающую маленькую Лию, в которую Ул влюбился с первого взгляда. Для неё стал ярким, выздоровел… Дело не в цветочной пыльце, которой его раскрасили.
В тот день — издали всё видно ясно! — Ул захотел стать сильным. Очень сильным, всемогущим… Он всей душою желал жизни и радости девочке с прозрачными пальцами. Для неё научился творить чудеса и оживлять сказки. Для неё сохранил в душе нерастраченное, звонкое золотое лето.
— Лия, — еще раз позвал Ул.
Он уже видел отличия: девушка, отвоеванная у тьмы, была старше ребенка-Лии, её волосы то ли от рождения имели белоснежный цвет, то ли утратили прежний и выбелились в бесконечной пытке боли и отчаяния. Худоба девушки не смотрелась болезненно, ей шло быть такой вот — прозрачной и легкой, как пушинка. А еще у этой Лии всё было слишком для человека: пальцы — невозможно длинные, кожа тончайшая, рисунок пустых, бескровных сосудов на тыльной стороне запястья — незнакомый, у людей не бывает подобного.
— Лия, — Ул, бережно обнял девушку, уложил её голову себе на плечо.
Сердце Ула сжалось, дрогнуло… Золотое лето вернулось, иное и куда более яркое. До боли яркое! Стало жарко, невыносимо жарко! Ул даже чуть отодвинул легкое тело — а вдруг обожжет, напугает своими воспоминаниями?
Узкое лицо обиженно скривилось, веки дрогнули… и Ул окончательно пропал, забыв дышать. Глаза девушки, сине-зеленые, полнились летом и небом. Но тень омрачала это лето — словно мир, где оно цвело, погибал прямо теперь.
— Здравствуй, — Ул тронул кончиком указательного пальца бесцветные, искусанные губы Лии. — Всё станет хорошо. Слышишь? Монз сказал: иногда жизнь — всего лишь хорошая привычка. Из-за привычки он дважды справлялся с тем, что непосильно уму и сердцу. Слушай. Жила-была девочка Лия. Она болела с самого рождения и лежала под вышитым одеялом тонкая, бледная… Ну прямо травинка, что тянется сквозь щель камней, а света ей все равно не достается. Без опоры она пропадет. Но я — опора. Честно. Я знаю тебя, давно знаю. Всегда…
Ул примерился и нарисовал указательным пальцем камни, изгиб травинки. Чуть помешкал, отступил и добавил дальний лес, несколько штрихов крыш неважного пока что и почти невидимого поселка… Палец оставлял во тьме едва заметный — и то, может статься, он чудился Улу, — серебряный след. Ул покосился на девушку: она умела и желала видеть рисунок! Всматривалась, и небо её глаз обретало глубину, густоту настоящего цвета.
— Лия знала, что никогда не расцветет, что ей отпущен короткий век. Она больше всего хотела услышать пение весенней птахи. Но в саду у Лии не жили лесные птицы.
Используя свободную руку и помогая второй, Ул изобразил дерево, уделяя внимание прихотливому переплетению ветвей. Наметил зародышки яблок и удивленно вспомнил: да, в том саду росли яблони. Он и не заметил, но запомнил!
— Я уговорил веселую зорянку, она согласилась петь для Лии.
Ул быстро прорисовал редкие прутья клетки, птицу на жердочке.
Лицо девушки обиженно дрогнуло, в уголках губ залегло страдание…
— Эй, посмотри на птицу и на клетку! — Ул понял причину новой боли. — Прутья-то редкие! Даже голубь свободно выпорхнет. Называется «пропорции». Это я выучил и показал без ошибки! Птиц нельзя заставить петь. Ты разве не знаешь такой простой истины? Улыбайся, уже пора: осенью Лия попрощалась с птахой и уехала в город. Здоровая. Совсем здоровая.
Указательный палец принялся создавать в вязкой тьме городскую стену и башню при воротах Тосэна, карету на дороге, сонных стражников, ленивого кота, двух склочных нищих, торговку Ану… Всех их ладонь Ула без жалости смахнула, смешала в перламутровую пыль прошлого.
— Лия выросла, встретила алого ноба Сэна и согласилась читать его стихи, хоть они и были совсем нехороши. И с того дня…
— Она предала тебя, — шепнула похожая на Лию девушка и закрыла глаза, и Улу показалось, что он ослеп! Тьма набрякла, отяжелела, обрела власть…. — Все предают. Всех предают. Всегда, в любом мире.
Раскрытый, побежденный кокон зашевелился, потянулся к жертве — и попытался оплести её тело, растворить во тьме её душу. Ул плотнее обнял девушку и снова уложил её голову себе на плечо.
— Слушай, просто слушай, — Ул погладил волосы, такие мягкие, что тронуть боязно. — Эй, что за слова о предательстве? Лия — мой друг. Сэн тоже друг. Они красивая, складная пара. Лия не виновата, что я уродился вот такой, странный. Что медленно расту. Она не виновата, что мы неподходящие, если судить по-взрослому. Я люблю лазать по крышам, пропадать в лесу и странствовать налегке, чем дальше — тем лучше… Лия — человек города. Вон рисунок зорянки и клетки. Я зорянка, но я расту и стану постепенно… такой вот лапчатый гусь!
Девушка вздрогнула, и Ул постарался поверить, что рассмешил её, пусть лишь на мгновение. Он быстро нарисовал гуся. Голенастого, наглого, хлопающего крыльями и готового щипаться и гонять даже крупных собак!
— А Лия? — еле слышно шепнула девушка.
— Она выросла и стала… — Ул грустно улыбнулся, — стала клеткой? Она умеет ограничивать дурных людей и запирать вовсе негодных. Я знаю… Но разве могут быть счастливы вместе птица — и клетка? Она отпустила меня. Это было больно, но честно. Я не предавал Лию, когда позвал тебя её именем. Ты услышала, проснулась, и я не чую за собой вины. Мне светло. Я давно знаком с тобой и многим тебе обязан. Мы не виделись, но и без того сделались связаны и вот… повстречались. Я перелетный гусь… улетел очень далеко от дома и только так нашел тебя. Ты ведь тоже — птица, и ты летаешь куда выше.
Ул нарисовал птицу в полете. И внизу — луг, лесную опушку, село Полесье, реку Тосу, игрушечный замок Тосэн, прихотливую вязь дороги. Наконец, себя — букашку на дороге, одну ничтожную точку…
— Я не такая птица, — вздохнула девушка. — Нэйя выбирают один раз. Когда нас предают, мы падаем и ломаем крылья. Меня предали двое, он и… лучшая подруга. Совсем как тебя. Отчего ты смог это пережить и летаешь?
— Я люблю летать, — Ул широко улыбнулся и снова ощутил пряный дух золотого лета. — Надо бы поблагодарить его и её, твоих предателей. Ты разбилась вдребезги и значит, свободна выбрать снова. Я медленно расту и так себе гусь… Но я познакомлю тебя с мамой, решено. Это большой шаг. Я намерен представить вас совершенно серьёзно. Потому что мне снова лет семь от роду, я снова цветочный человек. Но теперь я поумнел и не намерен ждать перемен, сидя у реки. Перемены по реке не плавают, как сухие палки. За ними надо очень далеко идти, сбивая ноги…