— Черта с два, — сказал Виллард. — Я на пороге смерти, и в этом нет никакого величия.
— На самом деле вы так не думаете, мистер Крейн, — ответил пришелец. — Ни вы лично, и никто из ваших соплеменников. Вся ваша жизнь построена на смерти и прославляет ее. Да, вы стремитесь отсрочить конец, насколько возможно, и все равно его прославляете. В древней литературе смерть героя — кульминационный момент. В самых великих ваших мифах говорится о смерти.
— Эти поэмы писали не старики с дряблыми телами и сердцами, а люди, которые ощущали биение своих сердец только в момент волнения.
— Ерунда. Все, что вы делаете, несет в себе привкус смерти. Ваши поэмы имеют начало и конец, любое ваше сооружение не вечно. Прелесть ваших картин именно в том и состоит, что они прославляют мимолетность красоты. Ваши скульпторы пытаются остановить время. Ваша музыка тоже имеет начало и конец. Все, что вы делаете, бренно. Все на этой планете рождается и умирает. И все же вы боретесь со своей смертностью и побеждаете ее, накапливая знания и передавая их друг другу с помощью недолговечных книг, использующих ограниченный запас слов. Все, что вы делаете, имеет определенные рамки и пределы.
— В таком случае все мы — безумцы. И все равно непонятно, чему вы поклоняетесь. Вам стоило бы высмеивать нас.
— Нет, мы вас не высмеиваем, мы вам завидуем.
— Так умрите. Наверняка эта протоплазма, или что там у вас, уязвима.
— Вы не понимаете. Если человек умирает — после того, как создаст что-то, — созданное им переживает его. Но если я умру, все будет кончено. Мои знания умрут вместе со мной. Ужасающая ответственность. Мы не можем позволить себе такого. Я — это картины, книги и песни миллиона поколений. Смерть для нас означает гибель цивилизации. Вы же, уходя из жизни, обретаете величие.
— И потому вы здесь.
— Если вообще существуют боги, если во вселенной есть могущество, то вы — эти боги, и вы имеете это могущество.
— Нет у нас никакого могущества.
— Мистер Крейн, вы прекрасны.
Старик покачал головой, с трудом встал, вышел из храма и медленно побрел вдоль могил.
— Ты сказал ему правду, — произнес чужак, обращаясь к будущим поколениям себя самого, которым предстояло запомнить эти слова, — но ничего хорошего из этого не вышло.
Прошло семь месяцев, весна сменилась осенью с ледяными ветрами, деревья потеряли последние листья, вместе с листьями исчезли краски лета. Виллард Крейн приковылял на кладбище, опираясь на металлические костыли, дающие ему четыре точки опоры вместо двух, которыми он обходился более девяноста лет. С неба лениво падали снежинки, временами ветер подхватывал их и кружил в безумном стихийном танце.
Виллард упрямо дотащился до храма и вошел.
Внутри его ждал пришелец.
— Я Виллард Крейн, — сказал старик.
— А я пришелец. Вы разговаривали со мной — или, если угодно, с моим отцом — несколько месяцев назад.
— Понятно.
— Мы знали, что вы вернетесь.
— Знали? Я поклялся, что ноги моей больше здесь не будет.
— И все равно мы вас ждали. Вы пользуетесь у нас огромной популярностью, мистер Крейн. На Земле есть миллиарды богов, достойных поклонения, но вы самый благородный из них.
— Я?
— Только вам пришло в голову преподнести нам величайший из даров. Только вы пожелали показать нам, как будете умирать.
Старик удивленно замигал, из уголка его глаза выкатилась слеза.
— Так вы решили, что я для этого сюда пришел?
— А для чего же еще?
— Для того чтобы проклясть ваши души, вот для чего. Ублюдки, собравшиеся, чтобы глумиться надо мной в последние часы моей жизни!
— И все-таки вы пришли.
— Я хотел показать вам, насколько отвратительна смерть.
— Пожалуйста. Покажите.
И, словно желая угодить пришельцам, сердце Вилларда остановилось, и старик рухнул на пол храма.
Чужаки сползались со всех сторон, подбирались поближе, глядя, как он с хрипом ловит ртом воздух.
— Я не умру! — прошептал Виллард, героически сражаясь за каждый вдох.
Его тело содрогнулось в последний раз, он затих.
Пришельцы застыли на несколько часов, пока тело землянина медленно сковывал могильный холод. А потом один из инопланетян произнес слова, которым они научились от своих земных богов (и слова эти следовало повторить, чтобы непременно запомнить):
— Как прекрасно, о, Христос, Бог мой!
Сердца чужаков разъедала печаль, потому что этот величайший из даров был для них недостижим.
Око за око
Перевод А. Корженевского
Просто рассказывай, Мик. Все подряд. Мы слушаем.
Ну, для начала… Я знаю, что делал ужасные вещи. Если у тебя в душе хоть что-то есть, ты не убиваешь людей вот так запросто. Даже если можешь сделать это, не дотрагиваясь до человека. Даже если никто никогда не догадается, что это убийство. Все равно надо стараться себя сдерживать.
Кто тебя этому научил?
Никто. В смысле, об этом просто не было в книжках, что нам читали в баптистской воскресной школе — они там все время долдонили, что, мол, нельзя лгать, нельзя работать по субботам, нельзя пить спиртное. Но ни слова про убийства. Я так понимаю, Господь и сам порой считал, что это дело полезное — как в тот раз, когда Самсон махнул ослиной челюстью, и готово: тысяча парней лежат замертво, но тут, мол, полный порядок, потому что они — филистимляне. Или как он лисам хвосты поджигал? Самсон, конечно, псих, однако свое место в Библии заработал.
Иисус в Библии, похоже, чуть не единственный, кто учил не убивать, хотя про него там тоже много написано. Да и то я помню, там было, как Господь поразил насмерть этого парня с женой, потому что они зажались и не дали ничего для христианской церкви. А уж как об этом проповедники по телевидению распинаются, боже! Короче, нет, я вовсе не из-за религии решил, что нельзя убивать людей.
Знаете, что я думаю? Наверно, все началось с Вондела Коуна. В баптистском приюте в Идене, в Северной Каролине, мы все время играли в баскетбол. Поле там было паршивое, в кочках, но мы считали, что так даже интереснее — никогда не знаешь, куда отскочит мяч. Как эти парни из НБА играют — на гладком ровном полу — так-то любой сосунок сможет…
А в баскетбол мы играли целыми днями, потому что в приюте больше нечего делать. По телевизору — одни проповедники. Там — только кабельное: Фолвелл из Линчберга, Джим и Тэмми из Шарлотта, модный этот тип Джимми Сваггарт, Эрнест Эйнгли — вечно как побитый, Билли Грэм — ну прямо как заместитель самого Господа Бога. Короче, кроме них наш телевизор ни черта не показывал, и ничего удивительного, что мы круглый год жили на баскетбольной площадке.
А этот Вондел Коун… Роста он был не очень большого, и не бог весть как часто попадал в корзину. Дриблинг вообще у всех получался кое-как. Но зато у него были локти. Другие парни, если и заденут кого, так всегда случайно. А Вондел делал это специально, да еще так, чтобы всю физиономию расквасить. Понятное дело, мы быстро приучились отваливать в сторону, когда он прет, и ему доставались все броски и все передачи.
Но мы в долгу не оставались — просто перестали засчитывать его очки. Кто-нибудь называет счет, а его бросков как будто не было. Он орет, спорит, а мы все стоим вокруг, киваем, соглашаемся, чтобы он кому-нибудь не съездил, а после очередного мяча объявляют счет, и опять без его бросков. Он просто из себя выходил — глаза выпучит, орет как ненормальный, а его броски все равно никто не засчитывает.
Вондел умер от лейкемии в возрасте четырнадцати лет. Дело в том, что он мне никогда не нравился.
Но кое-чему я от него все же научился. Я понял, как это мерзко — добиваться своего, когда тебя не волнует, сколько вреда при этом ты принесешь другим. И когда я наконец осознал, что более вредоносного существа, чем я сам, может, и на всем свете нет, мне сразу стало ясно, как это ужасно. Я имею в виду, что даже в Ветхом Завете Моисей говорил: наказание, мол, должно отвечать преступлению. Око за око, зуб за зуб. Квиты, как говаривал старик Пелег до того, как я убил его затяжным раком. Я и сбежал-то из приюта, когда Пелега забрали в больницу. Потому что я не Вондел, и меня действительно мучило, когда я делал людям зло.
Но это ничего не объясняет… Я не знаю, о чем вы хотите услышать.
Просто рассказывай, Мик. Говори, о чем хочешь.
Ладно, я в общем-то и не собирался рассказывать вам про всю свою жизнь. В смысле, по-настоящему я начал понимать, в чем дело, пожалуй что, когда сел на тот автобус в Роаноке, так что отсюда можно, видимо, и начать. Помню, я еще очень долго старался не разозлиться, когда у леди впереди меня не оказалось мелочи на проезд. Я даже не завелся, когда водитель развонялся и велел ей выходить. Оно просто не стоило того, чтобы за это убивать. Я всегда так себе говорю, когда начинаю злиться — мол, не за что тут убивать.
И это помогает успокоиться. Короче, я протянул мимо нее руку и сунул в щель долларовую бумажку.
— Это за нас обоих, — говорю. А он в ответ:
— У меня тут не разменная касса. Сдачи нет!
Надо было просто сказать: ладно, мол, оставь себе, но он так по-скотски себя вел, что мне захотелось поставить его на место. Я просунул в щель еще пять центов и сказал:
— Тридцать пять за меня, тридцать пять за нее и еще тридцать пять за следующего, у кого не окажется мелочи.
Может, я его и спровоцировал. Жаль, конечно, но я ведь тоже живой человек. Он совсем завелся.
— Ты у меня поостришь еще, сопляк. Возьму вот и вышвырну тебя из автобуса.
Строго говоря, он не имел на то права. Я — белый, пострижен был коротко, так что, если бы я пожаловался, его босс, возможно, устроил бы ему веселую жизнь. Можно было сказать ему это, и он бы, наверно, заткнулся. Только я бы тогда слишком завелся, а никто не заслуживает смерти только потому, что он свинья. Короче, я опустил взгляд к полу и извинился — не «Извините, сэр» или что-нибудь этакое, вызывающее, а тихо так, даже искренне.