Карты в зеркале — страница 23 из 161

— Я — Элен, — сказала она с улыбкой. — Я — Элен и просто притворяюсь Анансой. Ты меня любишь, поэтому я и вернулась. Ты обещал, что вернешь меня домой, и вернул. Отвези меня на прогулку. Ты сделал так, что прекратился дождь. Ты выполнил все, что обещал, потому я снова дома, и обещаю, что никогда тебя не покину.

И она не покинула меня. Каждую среду я навещаю ее по долгу службы, каждую субботу и воскресенье — по велению сердца. Иногда я вожу ее на прогулки, и мы ведем бесконечные разговоры. Я читаю ей и приношу книги, чтобы ей читали медсестры. Никто из них не знает, что она по-прежнему больна. Для них она так и осталась Элен, которая переживает самую счастливую пору жизни и приходит в неописуемый восторг от каждого звука, всякого нового вкуса и запаха, от всего увиденного и услышанного, от каждого неожиданного прикосновения к щеке. И лишь мне одному известно, что она считает себя другой. Только мне ведомо, что улучшения так и не наступило, и что в ужасные минуты прозрения я называю ее Анансой, а она печально откликается.

И все же я доволен. Между нами мало что изменилось. Прошло несколько недель, и я убедился, что теперь она стала счастливее, чем когда-либо раньше была. В конце концов, она избрала для себя самый лучший мир. Она говорит себе, что настоящая Элен — где-то там, в космосе, танцует и распевает песни, у нее наконец-то есть руки и ноги, а бедняжка, страдающая в лечебнице Миллард-Каунти, — всего лишь инопланетное существо, и счастлива иметь хотя бы такое убогое тело.

Я же, со своей стороны, храню ей верность и счастлив этим. И все же я всего-навсего человек, и время от времени ложусь в постель с другими женщинами. Но Ананса не против. Она сама предложила это спустя несколько дней после того, как проснулась.

— Встречайся иногда с Белиндой, — сказала она. — Белинда ведь тебя любит. А я совсем не против.

Никак не могу припомнить, когда я говорил с ней о Белинде, но, во всяком случае, она не возражает, поэтому я почти всем в жизни доволен. Почти всем, кроме одного.

Я недоволен, что я не Господь Бог. Я бы хотел им стать. И тогда поменял бы кое-что в этой жизни.

Приезжая в лечебницу Миллард-Каунти, я никогда сразу не захожу в здание. Ее почти никогда не бывает в доме. Я обхожу вокруг и ищу на лужайке, под деревьями. Инвалидное кресло всегда стоит там, отличаясь от остальных белизной сверкающих на солнце подушек. Я никогда ее не зову. Через несколько минут она сама меня замечает, и тогда сестры разворачивают кресло и везут ее ко мне.

Она приближается так, как приближалась сотни раз прежде. Она рвется ко мне, а я смотрю на нее не отрываясь, чтобы не представлять, как моя Элен парит одна в темноте космического пространства, с песнями проносясь сквозь звездную пыль, вертясь в диком танце и размахивая руками и ногами, которые оказались ей дороже моей любви. Я просто смотрю на инвалидное кресло, смотрю, как она мне улыбается. Она рада меня видеть, она так счастлива видеть весь мир, что не может удержаться в пределах собственного тела. И когда мое воображение перестает сдерживаться, я на мгновение становлюсь Богом. Я вижу, как она бежит ко мне, размахивая руками. Я дарю ей левую руку и правую, нежные и сильные. Я приставляю к ее телу длинную девчоночью левую ногу, и точно такую же крепкую правую.

А потом отнимаю у нее и руки, и ноги.

Предварительный запрет

Перевод Л. Шведовой


С Доком Мерфи я познакомился на занятиях по литературному творчеству, которые один безумный француз вел в университете штата Юта в Солт-Лейк-Сити. Я тогда оставил пост редактора отдела моды в одном из консервативных семейных журналов, и мне было не так-то просто вновь почувствовать себя разгильдяем-студентом. Из всей бесцеремонной компании Док был самым бесцеремонным, и я сперва подумал, что не буду обращать внимания ни на него, ни на его мнение. Но игнорировать его мнение оказалось не так-то просто. Сперва из-за того, как он со мной обошелся. А потом из-за того, как обошлись с ним самим. Именно то, что я узнал о прошлом Дока, сделало меня тем, кто я есть, и когда бы я ни взялся за перо, это прошлое неотступно преследует меня.

Наш учитель Арманд, сменивший французский акцент на бостонский (что, впрочем, не пошло ему на пользу), имел слегка озадаченный вид, показывая аудитории мой рассказ.

— Эта вещь имеет коммерческую ценность. Что не мешает ей оставаться полной ерундой. Что еще тут можно сказать?

И тогда сказал свое слово Док. Держа в одной руке гвозди, в другой — молоток, он распял и меня, и мой рассказ. Если вспомнить, что я уже решил его не замечать и что смотрел на всех остальных свысока — я ведь был единственным студентом, который сумел напечатать хоть одно из своих произведений, — до сих пор удивляюсь, что я вообще стал его слушать. Но в его словах была не просто злобная атака на мое творение. Я полагаю, в них было глубокое уважение к тому, каким должен быть настоящий писатель. И к тому крошечному зернышку настоящего, которое он сумел углядеть в моем рассказе.

Поэтому я стал его слушать. И учиться у него. И по мере того, как француз все больше и больше терял рассудок, я все больше учился писать у Дока. Каким бы он ни был бесцеремонным, он обладал куда более ясным и живым умом, нежели люди в деловых костюмах, попадавшиеся на моем пути.

Мы стали встречаться не только на занятиях. Жена оставила меня два года назад, поэтому у меня была масса свободного времени и довольно просторный дом, в котором можно было побездельничать. Мы пили, читали или беседовали, сидя перед камином или поедая телятину с пармезаном, отлично приготовленную Доком, или сражались с коварной лозой на заднем дворе, явно решившей заполонить весь белый свет. Впервые с тех пор, как меня бросила Дина, я снова стал чувствовать себя уютно в собственном доме. Док, инстинктивно чувствуя, где именно в этом доме жили печальные воспоминания, вскоре сумел найти некий баланс, и мне снова стало хорошо и спокойно.

А порой — беспокойно. Потому что Док не всегда говорил только приятные вещи.

— Я понимаю, почему от тебя ушла жена, — однажды сказал он.

— Ты тоже считаешь, что я недостаточно хорош в постели?

То была шутка — ни я, ни Док не имели необычных сексуальных пристрастий.

— Ты обращаешься с людьми, как настоящий неандерталец, вот в чем причина. Если они не хотят делать то, что тебе нравится, значит, надо просто хорошенько треснуть их дубинкой по башке и оттащить в сторону, чтоб не мешали.

Меня это раздражало. Я не любил вспоминать о жене. Мы были женаты всего три года, и то были далеко не лучшие годы моей жизни, но я по-своему ее любил, не хотел, чтобы она уходила, и скучал по ней. И мне не нравилось, когда меня тычут носом в мои ошибки.

— Что-то не припомню, чтобы бил тебя дубиной.

Он лишь улыбнулся в ответ. А я, разумеется, тут же припомнил весь наш разговор и понял, что он прав. Отвратительная у него была улыбка.

— Ладно, — сказал я, — ты — единственный, кто носит длинные волосы в стране сплошных «ежиков». Объясни, за что ты любишь «менялу» Морриса.

— Я вовсе не люблю Морриса. Я считаю, что Моррис — тот еще субчик, торгующий чужой свободой, чтобы раздобыть лишний голос на выборах.

И тогда я смутился. Я ругал на все корки старого «менялу» Морриса, члена комитета графства, за то, что тот уволил старшего библиотекаря, обвинив в хранении запрещенной «порнографической» книги. Моррис был очень популярен, безграмотен, со всеми задатками фашиста, и я бы с радостью пришпорил лошадь во время его линчевания.

— Значит, тебе тоже не нравится Моррис? — переспросил я. — Тогда что я сказал не так?

— Ты говоришь, что для цензуры не может быть никаких оправданий.

— Тебе нравится цензура?

И тогда полушутливое подтрунивание окончательно утратило свою несерьезность. Док резко отвернулся от меня и стал смотреть в огонь. Я заметил, как на ресницах его блеснули слезы, в которых отражались языки пламени, и в очередной раз осознал, что с Доком мне не тягаться.

— Нет, — ответил он. — Цензура мне не нравится.

А потом наступило молчание, он выпил два бокала вина, так и не сказав ни слова, и собрался домой. Он жил в Эмигрейшн-Каньон, куда можно было добраться по узкой извилистой дороге, и я боялся, что он слишком пьян, чтобы садиться за руль. Но, стоя в дверях, он сказал:

— Я не пьян. После часа в твоем обществе надо выпить не меньше полугаллона, чтобы прийти в нормальное состояние. Такой ты отчаянный трезвенник.

Как-то в выходные он даже взял меня с собой на работу. Док зарабатывал на жизнь в Неваде, и в пятницу днем, выехав из Солт-Лейк-Сити, мы направились в Уэндовер, первый город у границы штата. Я решил, что он работает в казино, возле которого мы припарковались. Однако Док не приступил сразу к делу, а только сообщил свое имя. Потом мы сели в углу и стали чего-то ждать.

— А тебе разве не надо работать? — спросил я.

— Я работаю, — ответил он.

— Я тоже так работал перед тем, как меня уволили.

— Мне надо дождаться своей очереди у игрового стола. Я же сказал, что зарабатываю на жизнь игрой в покер.

И тут меня осенило, что Док — вольный художник, профессиональный игрок, карточный шулер.

В тот вечер там было четверо игроков по имени Док. Дока Мерфи позвали к столу третьим. Он играл скромно, но в течение двух часов понемногу проигрывал. Потом вдруг за четыре партии отыграл все с лихвой, взяв сверху около полутора тысяч долларов. Проиграв приличия ради еще несколько партий, он принес свои извинения, и мы поехали домой, в Солт-Лейк.

— Обычно мне приходится играть еще и в субботу вечером, — сказал он с усмешкой. — Но сегодня повезло. Там был один идиот, который думал, что умеет играть в покер.

Мне припомнилась старая пословица: «Никогда не ешь в ресторане под названием „Как у мамы“, никогда не играй в покер с человеком по имени Док и никогда не спи с женщиной, у которой больше неприятностей, чем у тебя самого». Очень правдивая поговорка. Док отлично помнил колоду, всегда наизусть знал расклад и очень редко не мог угадать карту.