Карусель сансары — страница 24 из 60

– Ба… Десима Павловна, а где я вообще? Вы-то точно знаете!

– Как – где? Здесь, – заметно удивилась старушка. – Или у тебя склероз и потеря ориентации в пространстве? Ты в Руздале, ты в юности, ты у меня в комнате.

– Хоть вы скажите: я умер? – уточнил Мякиш. Одна из нитей моталась прямо у него над плечом, изредка чуть провисая и норовя задеть. От этого он горбился нервно приседал: едва заметно, но всё же.

– Смерти нет, – поджав губы, откликнулась бабушка. – Что бы там ни говорили сестрицы, нет её! Жизнь вечна и только меняет формы.

Она ухватила рукой сразу пучок нитей, став похожа на Зевса-громовержца с охапкой молний в сжатом кулаке.

– Ничего не понимаю… – растерялся Мякиш. – И ничего толком не помню. Детство только. И поезд. И… всё. Наверное, это всё-таки смерть.

– Думай как хочешь, – Десима Павловна откинулась на спинку кресла, не отпуская нити. Наоборот, подняла вторую руку и ухватила ещё пучок. Или Антону показалось, или веретено и в самом деле начало после этого крутиться немного быстрее, сердитое жужжание стало глуше, басовитее, чем-то напоминая интонации лектора в том театре.

– Я думаю, что умер. Что меня убили там в поезде, на выходе в Насыпной. И дальше я – или душа, как правильнее? – начала скитаться по этому странному месту. Где интернат. Где груши эти ваши без вкуса, где Маша – не Маша, а какой-то ужас. Где развалины там, под холмом.

– Вот у тебя каша в голове, – неодобрительно глянула на него бабушка поверх очков. – Сумбур и отсутствие житейской логики. Дались тебе эти груши… Зайди с другой стороны: ты ударился головой и сейчас лежишь без сознания в реанимации. Капельницы, хмурые врачи, равнодушные медсёстры. А телефон у тебя спёрли при оказании первой помощи, ещё на улице добрые люди, так что опознать тебя и вызвать родных не выходит. Вариант? Вариант… Можно ещё смешнее, – она отпустила пучок нитей, зажатый в правой руке, сложила ладонь лодочкой и на ней немедля появилась сочная мясистая груша.

Десима Павловна неожиданно крупными белыми зубами с хрустом откусила кусок, Мякиш чуть не упал от острой боли: словно клещами сжали голову.

– Вот так вот, парень. Это тоже можешь быть ты.

Слава Богу, жевать не стала. Выплюнула откушенное на пол, туда же уронила и саму грушу. Боль улеглась. Не пропала вовсе, но словно спряталась в стороне, как бывает, если спугнуть её горстью таблеток.

– Я хочу узнать точно, – несмотря ни на что, ответил Мякиш, уворачиваясь от верёвок и потирая ноющую макушку. – Я хочу вспомнить.

– А ты упрямый! – сейчас бабушка смотрела одобрительно. – Только это тебя и выручает. Упрямство и любовь, забавное сочетание.

– Какая любовь?! – снова растерялся Мякиш.

– Своя, чужая… Неважно. Ляг лицом на пол, кое-что поймёшь. И очки надень, забавно, что ты стащил их у Филата, так никто не делает. Вообще, ты всегда был вороват, Антон. Иногда это даже полезно.

Мякиш торопливо нацепил розовые очки. Ничего не изменилось, пещера с веретеном даже не изменила цвет. Потом оглянулся на Десиму Павловну, та кивнула. Он аккуратно встал на колени, потом упёрся руками в пол и лёг, вытягиваясь зачем-то в струнку. Моргнул глазами.

Сейчас Мякиш стоял возле кассы. Всё вокруг отдавало потерей массового интереса и регулярным отсутствием финансирования – так в его юности выглядел бы предбанник провинциального театра или, например, филармонии.

– Сколько билетов? – нетерпеливо уточнили из окошка. Если не складываться под прямым углом и не лезть головой в окошко, то видно только это: прибитую гвоздём металлическую тарелку для денег, край деревянной стойки и пухлые белые руки кассирши.

– Восемь.

Деньги на концерт они собирали всей компанией, а покупать пошёл он один. Невелика затея, не всеми же идти.

– По пятьдесят пять тысяч. Четыреста сорок всего.

Мякиш начал доставать из кармана мятые купюры. Множество нулей, сплошные тысячи, десятки, сотни тысяч, складывающиеся в нужную сумму. Ещё и на сигареты оставалось. Он ссыпал всё это на тарелку, пухлые руки смели их и начали пересчитывать.

А ведь да! Теперь он вспомнил это: больное воспоминание, стыдно… Кассирша обсчиталась тогда, отдав билеты и сдачу, почти столько же. Считай, подарила ребятам концерт, наказав себя недостачей. На всю зарплату.

Тогда он ушёл.

Сейчас – нет.

Столько лет вспоминал, ёжился и думал: вот если бы…

– Вы мне лишних дали, – сказал Мякиш и высыпал деньги обратно, к пухлым рукам. – Ошиблись. Заберите.

Руки замерли. Потом послышался суматошный перестук костяшек счётов. Но он уже сунул билеты в карман и развернулся, уходя.

И сразу упёрся взглядом в отца. Тот вздохнул и протянул ему деньги – не последние, но всё же. Мякиш точно знал, что ему этого мало. Что ещё сигареты, что вечером пьянка у Толика, что скоро день рождения Светланы, что… Что, что, что.

– Спасибо, пап. Да, хватит, конечно.

Не просить. Не обманывать. Не быть хуже, чем ты можешь.

Он бродил по воспоминаниям, снова и снова натыкаясь на маленькое свинство. Своё, Мякиш, своё, никто тебе лишнего не подкинул. Конечно, нищая юность, но – с другой стороны – больше от своей же лени, другие делали тогда состояния, заскакивая на ходу в последний вагон убегающего достояния бывшей империи.

Сейчас он раздавал долги. Не в реальности, увы, многих из этих людей давно не было на свете, но это нужно сейчас ему. Точно нужно.

Шелест нитей и жужжание веретена было слышно и здесь.

– Прогуляйся ещё, убедись, что ты не груша.

И Мякиш шёл дальше. Мелочи, всё это мелочи, из которых ткался стыд его юности: двое южан, которым он продал майку с фестиваля на рынке, даже не постирав – и ничего, прокатило! Обманутые случайные подружки: конечно, позвоню потом, bunny, мы непременно встретимся. Неотданные долги. Неведомо зачем украденная у деда бритва – ну да, красивая изогнутая штуковина с костяной рукояткой, привезённая ещё с войны. Просто захотелось иметь, захотелось. Мачехина сумка для покупок, ничтожная мелочь по карманам и на дне, на пару мороженых, но – сворованные деньги.

Человеку свойственно хотеть чужое, только вот за всё надо платить.

– Это твои Серые Земли, друг мой. Не Тартар, но и ты – не великий грешник.

Теперь Мякиш становился другим. Огромный мешок, невидимый, но от того не менее реальный, становился всё легче и легче, не так давил на спину. Антон выпрямлялся, с каждым шагом идя всё свободнее. Он вдруг понял, что вся его юность – дальше воспоминания так и не появлялись, как ни старайся – была запутанным лабиринтом, в котором перемешалось и хорошее, и плохое, и просто никакое.

Как у всех людей, но каждый отвечает за себя.

Теперь он вспомнил почти всё. Юность упиралась лет в двадцать пять и кончалась. Даже нет, раньше, когда он встретил… Встретил… Чёрт, никак не вспомнить.

– Не торопись, для всего будет свой час.

– Десима Павловна! – сейчас он не видел её, он стоял на улице своей юности, на остановке давно исчезнувших в Руздале трамваев, но был уверен, что бабушка услышит. – Я только одно не пойму: политика здесь при чём? Оппозиты эти смешные… Вроде, никогда не увлекался.

– Так устроен мир, Антон. Значит, они тоже – зачем-то. Иди дальше.

Трамвай приехал и открыл двери. Вагон почти пуст: молодая парочка ближе к кабине, вездесущая бабка с сумкой на колёсиках – Бог весть, что и куда они возят, но встречаются повсеместно. И бабки, и сумки.

А ещё там был он сам, Антон Мякиш.

Он стоял у заднего стекла, держась за поручень, и смотрел на город, уплывающий назад, убегающий от него словно по тем же рельсам. Под ногами расплылась по полу парашютная сумка, плотно набитая вещами, стянутая по верху тесёмкой. Крепкая вещь, отец привёз из Кировабада в восемьдесят девятом, когда ездил в командировку. Соседи-десантники списывали разное добро, вот и приобрёл. Мог и лодку взять с газовым патроном, и сам парашют, да и ещё массу всякого, но отец не жадный. Сумка, и ещё комплект потёртой «афганки» для старшего сына – штаны и куртка с огромными накладными карманами, из которой он вырос за год. Теперь только кепка годилась. На предмет оружия и патронов выезжающих из зоны неповиновения советской власти проверяли, даже милиционеров, а вот снаряжение… вези – не хочу.

Передний вагон начал тормозить, скрипя на рельсах, поэтому и второму, болтавшемуся на жёсткой сцепке, деваться было некуда. Бабка с сумкой клюнула носом, просыпаясь, двери с лязгом отъехали, открывая выходы.

Пединститут. Развилка. Последний островок цивилизации, на который вышла молодая парочка, запустив вместо себя троих студентов. Ларьки – разные, непохожие друг на друга, похожие на набор разноцветных кубиков, на скорую руку сваренных из дешёвых стальных листов, с забранными решётками подслеповатыми окошками продавцов и – с одинаковым набором товаров. Ассортиментом и номенклатурой. Жвачка, сигареты, пиво, водка, зажигалки, лимонад, снова жвачка. Цены тоже одинаковые, конкуренцию устраивать дураков нет. Вот ночные расценки отличаются, но это позже будет. Ходить сюда ночью Антон не любил – проломят голову за пачку сигарет, да и всё.

Мутно здесь после заката.

Дальше идёт частный сектор с редкими вкраплениями двухэтажек, и так – до Московского проспекта, где опять начнётся конец двадцатого века. А здесь… Здесь время остановилось где-то в шестидесятых. И люди остались там же, тогда же.

Он глянул на студентов: нет, никого из знакомых, и вновь отвернулся к стеклу.

Первый маршрут. Длинная змея от депо на Кривошеина до Клинической, где трамвай уходил на кольцо вокруг пивнушки, стоял несколько минут, и снова колесил по городу. Осталось две остановки, а потом… Потом сумку на плечо – тащить её в руках было неудобно, он же не десантник, и ещё минут пятнадцать пешком в сторону парка. Что по Транспортной прямиком, что от Леваневского по дворам – выигрыша во времени не будет.

Динь-дон. Динь-дон.

Вдруг кто-то стоит на рельсах за поворотом на Вавилова, надо предупредить. Никого? Вот и славно. Осталась одна остановка. Маленькие домики по обе стороны утопали в цветущих садах, лето набирало ход не хуже трамвая на длинных перегонах. И так же, как и вагоны, резко тормозило в этих краях уже в середине августа. Короткое, но жаркое.