Карусель — страница 34 из 72

— Рыбачу?.. Я здесь не рыбачу, я здесь топлюсь, — застонал человек.

— Ну, это ты зря, это ни к чему… — начал было я.

— Умоляю, оставьте меня в покое! Я знаю все, что вы скажете. Ну поймите же, наконец, у вас своя жизнь, а у меня своя. Я не лезу в вашу, так хоть за это дайте мне спокойно расстаться со своей! Я лишний в этом мире, мне здесь нечего делать, и не говорите мне, что так не бывает! Просто вам этого не понять! Прошу вас, умоляю, пожалуйста… не появляйтесь здесь… ну хотя бы еще неделю!

Почему-то меня больше поразило не что он говорит, а как говорит. Так вежливо и, главное, цензурно ко мне давно не обращались. Особенно озадачила редкая по красоте фраза: «Умоляю, оставьте меня в покое». У нас в Клопове мужики выражали эту просьбу совсем иначе.

Время было позднее. Я собрал манатки и пошел домой. В ушах стояла странная речь. Я впервые слышал, чтобы кто-то считал лишним себя, а не другого.

Человек я не шибко впечатлительный, но некоторое время про рыбалку, про то озерцо боялся даже вспоминать. Только к февралю немного отошел, и вот в субботу решил попробовать, конечно, не там, а в другом месте. Собираясь, я обнаружил, что дома нету моей антикварной жестяной коробочки с заветными крючками и блеснами. Видно, впопыхах я оставил ее под кустом на том проклятом озере. Делать было нечего. В коробочке осталось все мое богатство, и, прихватив на всякий случай пузырек с нашатырем, я отправился туда. По мере приближения к злому месту, для смелости, я все громче пел, а под конец уже просто орал любимую песню «Эх, полна, полна моя коробочка!..» Это помогало. Кое-как добравшись по снегу до берега, понюхав нашатыря, я огляделся и… Господи… он неподвижно стоял в проруби. Правда, вода была ему уже по грудь.

— Ну, что, родненький, все никак? — крикнул я.

— Никак, — равнодушно оглянувшись, ровным ледяным голосом ответил родненький.

— Так вылезай! Замерзнешь!

— Да нет, — сказал он не шелохнувшись, — кажется, я стал моржом.

Он сделал под водой ловкое движение, вынул руку, в которой трепыхалась рыбка, спокойно эту рыбку слопал и запил водой.

Уж вот тут я не выдержал. Видно, на нервной почве, но хохотал я так, что в конце концов улыбнулся и он.

В тот памятный день он рассказал мне, что зовут его Мартын, а его таинственную снасть еще интереснее: виола да гамба. Оставил ему ее и завещал на ней играть его дед, деду — его дед, и так далее. Научиться играть на этой штуковине его угораздило в пять лет, и с тех пор жизни без нее и без старинной музыки он себе не представляет. Клоповчане же, как он убедился, наоборот, представляют себе любую жизнь, но только не жизнь с такой музыкой. В школе он не пил, не курил, не ругался. Это одноклассники еще кое-как терпели, но когда узнавали, что он еще играет на виоле да гамба… Так что поучиться ему пришлось почти во всех школах нашего города. Потом он поступил в музыкальное училище, но вскоре вынужден был уйти, так как имел абсолютный слух, а это никак не входило в расчеты преподавателей, у них сразу рушилась вся многолетняя методика обучения. Как раз в это время по просьбе трудящихся наш популярный ресторан «Отдушина» сделали безалкогольным. Понятно, оркестр оттуда сразу убежал, потому что играть для трезвых никогда не пробовал. Мартын, чтобы заработать на жизнь, устроился играть туда, играл один вечер, после чего был уволен по коллективной жалобе посетителей. Посетители писали, что идут в ресторан с мыслью отдохнуть и развеяться, а набуздаться минералки и повеситься они могут и дома. Какое-то время Мартын играл в центральном кинотеатре перед сеансами. Но публика не совсем верно поняла его намерения. Кинолюбители, особенно старушки, становились в очередь кинуть ему мелочь, а у кого медяков не было, прямо во время исполнения требовали дать им сдачу. Гордый Мартын не мог вынести такого унижения, тем более, что все деньги у него отбирал киномеханик. В полном отчаянии он пришел к тому самому музыковеду Силкину, кормившемуся репортажами из зала суда. Издерганный полуглухой Силкин, выслушав Мартына и его игру, прикрыл поплотнее дверь и спросил:

— Скажите честно, юноша, сколько у вас судимостей?

— Нисколько… — ответил обалдевший Мартын.

— И вам этого мало?! — изумился Силкин. — Живите и радуйтесь! Поверьте мне, бывалому музыковеду, есть вещи поважнее, чем музыка!

Целый вечер Силкин стращал его всякими жуткими судебными историями, после чего посоветовал Мартыну стать реалистом, не портить себе жизнь и как можно быстрее жениться на его сорокалетней дочери, у которой было двое детей, но зато ни одной судимости. Становиться реалистом Мартын не хотел или не мог и прямо оттуда пошел на озеро.

— Вот и все, — сказал Мартын, закончив свой веселенький рассказ.

Он решительно направился к проруби, и мне показалось, что на этот раз у него может получиться.

— Погоди, Мартын! — бросился я к нему. — Погоди, я знаешь чего пришел… Ну-ка, сыграй… сыграй…

Я по-быстрому расчистил место, поставил поудобнее свой ящик и силой усадил на него отчаявшегося музыканта. Медленно, как во сне, он достал из-под снега смычок, взял да гамбу, подышал на струны, сказал: «Здравствуй, дедушка…» — и…

Ну, что вам сказать? Я думал, что будет страшнее. Во всяком случае, уж ничего такого, чтобы за это довести человека до самоубийства, я не обнаружил. Звуки были тихие, печальные, незнакомые, в чем их смысл и польза, я не понимал, но в конце концов разве в этом дело, и разве Мартын был в этом виноват?

— Колоссально, — сказал я, когда он кончил, — это кто?

— Перголези, — объяснил Мартын.

— Я так и думал.

— Правда, красиво?

— Очень, — сказал я и, чтобы сделать ему приятное, добавил: — Знаешь, не хуже ансамбля АББА.

Услыхав про АББУ, которая в те годы не только накрепко связала клоповскую молодежь с мировой культурой, но заменяла ей и всю отечественную, гордый Мартын встал и опять пошел в прорубь. Догнал я его уже у самой воды, вернул и силой усадил на место.

— Давай! Перголези! — потребовал я.

…В общем, продолжался этот месячник средневековой музыки весь мой отпуск. Я удил. Мартын играл. Уж не знаю, о чем думал, что испытывал он, а я в те дни впервые узнал незнакомое и, знаете, приятное чувство, когда от твоей вроде бы ничего не стоящей грошовой милости отогревается, теплеет, оживает чья-то, пусть совсем чужая и непонятная, душа.

— Ну-ка, этого… Коперарио… — кутаясь в тулуп, просил я.

— А что-то, дружок, давненько мы с тобой не слышали Дарнеля… — давал я очередную заявку, и он наяривал своего Дарнеля.

В марте, когда уже вовсю пригревало солнышко, окрепший Мартын в последний раз сыграл мне Оттетера, которого я особенно полюбил, и, попрощавшись, ушел. В Клопове я его больше не видел, где он, что он — не знал, но почему-то не сомневался, что Мартын жив, здоров и для кого-то звучит его да гамба.

Прочитав заметку в газете о его победе, я, конечно, обрадовался. Только вот пожалел, что международный конкурс проводился не в проруби, где наш музыкант был бы просто вне конкуренции.

Вот, собственно, те незначительные подробности, которые мне хотелось добавить к официальным сообщениям.

И последнее. Боюсь, у кого-то сложилось впечатление, будто я какой-то там необыкновенный самоотверженный человек, способный часами слушать Перголези и свой законный отпуск угробить на Дарнеля и Коперарио. И что Мартын Комаров, чьим именем музыковед Силкин уже предложил назвать наше музыкальное училище, ресторан и кинотеатр, чем-то обязан именно мне. Нет. Своим, так сказать, возрождением он в первую очередь должен быть обязан клоповской рыбе. Это она, родимая, едва уловив неслыханные прежде звуки, моментально шалела, и то ли из любопытства, то ли в знак протеста сама выбрасывалась на лед. Так что, если бы не те каждодневные сказочные уловы, за которые хочется особо поблагодарить товарищей Габриоли, Гастольди, Фрескобальди… я не уверен, что дальнейшая судьба Мартына Комарова сложилась бы так удачно.

Пристяжной

Вы работали когда-нибудь старшим инженером по эксплуатации в Парке культуры и отдыха? Я понимаю, в сорок лет это не густо, но на свежем воздухе, среди качелей, каруселей, среди скульптур дискоболов и девушек с веслами не хочется думать о смысле жизни, судьбе, удаче и других щекотливых вещах. Ну, а если случается, я иду в павильон кривых зеркал, — там есть одно замечательное зеркало, в котором я становлюсь узкобедрым двадцатилетним юношей с густой копной пшеничных волос и ростом метр восемьдесят два, а благодаря какому-то оптическому эффекту рядом с моим изображением в зеркале появляется длинноногая блондинка, так не напоминающая мне известных. Если понадобится, приходите, только пораньше утром, я вам открою.

В моем ведении карусель, колесо обозрения, пневматический тир, качели, огромные дубовые шахматы, из которых систематически крадут ладью. И еще конюшня. Это — небольшая комнатка, смежная с моим кабинетом. Там живут два шотландских пони. Говорят, что пони редко доживают до двадцати лет, но моим, по-моему, не меньше шестидесяти. Почему-то я их стесняюсь. Эти тихие интеллигентные лошади-травести; иногда мне кажется, что они все понимают и молчат по каким-то им одним известным причинам. С девяти до пяти, позванивая колокольчиками, они неторопливо бегают по парку — катают детей. Глядя на них, я всегда думаю: почему какие-то тунеядцы-обезьяны превратились в людей, а эти тихие трудяги-пони, практически задаром работающие всю жизнь, — нет? Если бы это случилось, то, наверное, мои пони играли бы где-нибудь в Шотландии на виолончелях.

В нашем парке тихо и немноголюдно. Прошлой весной гигантским королем из уже упомянутых дубовых шахмат какому-то гражданину проломили голову (якобы за то, что он сделал ошибку в ферзевом гамбите), и король фигурировал на следствии в качестве вещественного доказательства. Но такое случается редко. Лето прошло спокойно. Наступила осень — мое любимое время года, когда карусели заносит желтыми и красными листьями, когда качели поскрипывают на ветру, а пони в конюшне тихо мечтают о чем-то своем, лошадином, заветном.