Карусель — страница 39 из 72

ящих и непреходящих, а жена все ссылалась на культурные традиции нашей семьи, о которых, честно говоря, я тоже узнавал впервые. Сын кивал, целовал маму в похудевшую щеку и время от времени говорил ее же словами: «Мне ведь еще жить и жить, мамуля…» Отменять свое решение он не собирался.

И вот уже скоро год, как два раза в неделю к восьми часам вечера мы водим Сашку в гастроном. Сашка несет в руке небольшой футлярчик, очень похожий на футлярчик для скрипки. Ненадолго мы останавливаемся у стеклянных дверей. Убедившись, что рядом нет знакомых, мы быстренько заходим внутрь. Для покупателей гастроном уже закрыт. Сашкин учитель — мясник Сергей Михайлович — встречает нас у прилавка. Мы здороваемся. Сашка скидывает пальто, шапку, раскрывает футлярчик, достает оттуда миниатюрный тесачок, сделанный точно по его руке, надевает фартук, белый колпак и ловко закидывает за ухо карандаш. Сергей Михайлович приносит небольшую, видимо учебную, деревянную чурочку, и они начинают.

— Ну-ка, Сашенька, дамочке на супец! — предлагает Сергей Михайлович.

— С косточкой дамочке? — спрашивает Сашка.

— С мозговой, — говорит Сергей Михайлович.

Сашка швыряет на чурку кусок говядины, плюет в ладони, заносит тесачок, на мгновение замирает и — тяпает, хлестко и точно. Подложив кусок бумаги, он кидает говядину на весы, мельком смотрит на стрелку и рисует на бумаге какую-то закорючку.

— В кассу, миленькая, — улыбаясь, говорит мой сын и протягивает сверток предполагаемой даме.

— А теперь, Сашенька, сделай-ка пенсионерчику на котлетки! — ставит Сергей Михайлович следующую задачу.

Сашка делает на котлетки. Я сажусь на подоконник и раскрываю «Новый мир». Я пытаюсь читать, вникнуть в текст, но каждый удар сыновьей тяпочки возвращает меня в реальность.

После упражнения с бараниной они делают перерыв. Сергей Михайлович садится, закуривает и рассказывает о древнегреческой мифологии, о философе Сократе или о раннем христианстве. Признаться, я тоже слушаю с интересом, а многое мне даже хочется записать, — ведь Сергей Михайлович кончал исторический. Он рассказывает минут пятнадцать, смотрит на часы и встает.

— Ну, пошутили — и хватит, — говорит Сергей Михайлович. — Разберемся-ка, Сашулька, со свининкой…


В доме у нас по-прежнему тихо. Знакомым мы на всякий случай говорим, что наш Сашка учится играть на мандолине. Знакомые говорят, что это очень хорошо, выяснилось, что многие страшно мандолину любят, но, к счастью, никто не нашел времени послушать. Жена моя чувствует себя неплохо. Только стала заметно молчаливее да по вечерам, когда Сашка, выглядывая из ванной, где мы установили ему чурочку для домашних занятий, кричит: «Любаша, пельмени не выбивай!» — просит накапать ей валерьянки.

— Слушай, но, наверное, всюду можно быть порядочным человеком? — осторожно и почему-то очень тихо спрашивает она. Такое впечатление, что эта мысль никогда раньше не приходила ей в голову.

— А почему бы и нет? — тоже, впрочем, довольно осторожно, как и подобает интеллигенту, говорю я.

Странно, но это открытие нас как-то успокаивает.

В нашем доме теперь постоянно звучат «Дрозды». У Сашки, как и у Сергея Михайловича, устойчивое прекрасное настроение. И только моя старенькая мама, глядя на лежащий в коридоре футлярчик, все просит сыграть ей концерт Вивальди…

Сигнал

Ничего не скажу, хорошая, резкая нынче полоса! Откроешь газету — сердце радуется. Пишет народ, сигналит, возмущается, как где чего увидит, сразу, как Гоголь, за перо. И главное, ни один Гоголь теперь не остается неуслышанным. На каждый сигнал реагируют, выезжают на место, проверяют факты, начальство поголовно снимают, и если не сажают, то в крайнем случае пересаживают. Это, конечно, вселяет радость, чувство торжества демократии и тайную надежду, что в конце концов посадят всех. Я имею в виду всех виноватых.

Не знаю, как у вас, а у нас на второй мебельной фабрике обстановка резко улучшилась. Ничего не скажу, здоровая стала обстановка. Просто здоровая. Главбух наш третий месяц в больнице — лежит на сохранении… партбилета. Главный инженер стал волочить ногу. А у директора открылся нервный тик — раньше никому не подмигивал, а теперь всем, причем постоянно и обоими глазами. Ну, нам, конечно, приятно видеть руководящий состав в таком хорошем бодром состоянии. Вот только Петухов, наш старший мастер, все как ни в чем не бывало бегает, хорохорится, по старинке замечания народу делает, за культуру борется: при женщинах старше сорока сам не матерится и, главное, им не дает. В общем, явно недопонимает всей специфики текущего момента.

Вот сидим мы как-то в столовой, обедаем. Напротив Леха-язвенник кашу жует, а за соседним столиком мастер Петухов антрекот терзает. Не знаю, то ли в Лехе его язва заговорила, то ли ему не понравилось, что Петухов так аристократично ест: не прямо с вилки свой антрекот кусает, как все, а, знаете, сперва ножом кусочек отрежет, а потом уже его в рот, рукой… В общем, кинул на него Леха тяжелый взгляд, доел кашу и говорит:

— Так. Петухова пора снимать.

— Как это снимать? — говорю. — Разве ты такие важные вещи решаешь? Петухов мужик работящий, с дипломом, производство знает… Да и честный…

— Ну-ну, — говорит Леха, — у нас все честные, пока чуток не пощупаешь!

— Да кто ж, — смеюсь, — тебя слушать-то будет? Ты ж отродясь двух слов связать не мог!

А он уже руку тянет.

— Спорим, — говорит, — ухандокаю? Может, раньше бы и не вышло, а сейчас…

Видать, зря я с ним тогда поспорил, язву его разбередил, только накатал этот сукин кот письмо. И ровно через месяц прибыла комиссия в составе семидесяти пяти человек проверять нашу фабрику, на которой работает шестьдесят два человека. Начали, понятно, с Петухова. Петухова, конечно, все жалеют, женщины даже плачут, с Лехой никто не здоровается, все считают его паразитом, клеветником и просто писателем и ждут момента, чтобы всем миром вступиться за честного старшего мастера. Но тут комиссия обнаруживает факты и выясняет, что Петухов был не совсем всегда до конца честный и в восьмидесятом году все же не выдержал и уволок со склада восемь кусков финской фанеры. Народ, конечно, тут же вспоминает про эту чертову фанеру и уже заступаться за Петухова не видит смысла, так как фанеру тогда потихоньку тащили все. Ведь нашу мебель финская фанера все равно не спасет, а в хозяйстве вещь незаменимая. В общем, народ притихает, побаивается, на всякий случай перестает здороваться и с Петуховым и начинает, как говорила Тамара Леонтьева, «от всей души» проклинать Леху, заварившего всю эту кашу. Леха, надо сказать, пугается не меньше остальных, на глазах синеет, постоянно бьет себя кулаками в язву, клянется, что про фанеру ничего не писал, и в доказательство приносит копию своего письма. Конечно, от Лехи ожидали всего, но чтобы он еще оставил себе копию… Однако там действительно ничего такого нет, написано только, что от Петухова в рабочее время страшно разит одеколоном, сказано про невыносимую моральную атмосферу, которую он создал в цеху и особенно в столовой, и еще про то, будто Петухов по вечерам систематически ходит на склад готовых диванов, запирается там на щеколду с кладовщицей Анной Сергеевной и устраивает с ней оргии. «Стоит ли после этого удивляться, — писал Леха в заключение, — что наши диваны пользуются спросом только у клопов! И что их до сих пор не покупают за границей, кроме Монголии, где спокон веков спят на полу!» Понятно, кладовщице Анне Сергеевне, женщине пятидесяти девяти лет, честной матери троих детей, пришлось уволиться по собственному желанию, а обезумевший Леха побежал в комиссию, желая отречься от своей клеветы и забрать писульки.

— Леха, уйди, — строго сказала ему комиссия, — а то возьмемся и за тебя.

Ничего не скажу, комиссия нам попалась прилежная, неподкупная и работящая. Шуровала она четыре месяца, и результаты ее деятельности были следующие. Узнав от лечащего врача, что его хотят навестить какие-то семьдесят пять человек, назвавшихся его самыми близкими друзьями, расчетливый главбух немного подумал и решил скончаться. Так что комиссия, прибывшая в больницу с двумя апельсинами и ордером на арест, застала его уже в другой должности. На следующий день главный инженер стал волочить обе ноги, но даже это ему не помогло, и материалы на него были переданы в прокуратуру. С директором случилось совсем непредвиденное. Узнав о несчастье своего главного инженера, он вдруг перестал моргать, причем вообще. Это было бы еще ничего, если бы незадолго до этого — после смерти бухгалтера — он не стал косить. Люди у нас на фабрике не из пугливых, но теперь в кабинет директора в одиночку никто не ходит. Комиссия долго ломала голову, как наказать старшего мастера Петухова. Искали меру посуровее, чтобы мало не было, и в конце концов решили назначить его на должность главного инженера. Что касается паразита Лехи, то его премировали китайской авторучкой с золотым пером и вынесли ему благодарность за бдительность, правда, с конфискацией имущества, которое он смастерил из финской фанеры. Про Леху у нас говорят, что вот от таких, как он, можно ждать любой подлянки. Поэтому с ним теперь все здороваются. Даже главный инженер Петухов, который, кстати, перестал душиться и научился есть как все.

В общем, не знаю, как у вас, а у нас на второй мебельной обстановка резко улучшилась. Вчера было общее собрание. Все знали, что будет выступать директор, потому ближе пятого ряда никто не сел.

— Товарищи, — сказал он, — то, что мы умеем находить виноватых и друг друга мучить, мы уже всем давно доказали. Остается доказать, что мы еще умеем что-нибудь другое. Иначе, товарищи, как говорится…

И тут наш косой директор, чудом удержавшийся на своем посту, сорвался и произнес на весь зал выразительное, но не совсем приличное слово. Женщины до сорока даже ахнули и зааплодировали. Директор, правда, тут же опомнился, извинился, но народ нынче строгий, памятливый и писучий. Поэтому лично я не удивлюсь, если через недельку опять нагрянет комиссия, чтобы разобраться и в этом инциденте и довести дело оздоровления нашего коллектива, как говорится, до полного… конца.