Денек в субботу выдался славный. Солнце, морозец в меру и безветрие. В такие деньки живется охотнее, бодрее, какая-то благосклонность разлита в пространстве. Даже городские трубы, ядовитые и бесчеловечные, своим медленным прямым дымом нет-нет да и шепнут прохожей душе позабытую сказку о горячей печке, березовых дровах, уютном дыме, стоящем дозором над толстой белоснежной крышей.
Первый, кого встретила Ирина Петровна в школе, был, конечно, Чацкий. С лыжами, в шерстяной шапочке и нелепом полуперденчике он стоял у гардероба. Завидев учительницу, Чацкий оскалился, словно заверяя своим оскалом, что бросает ей вызов или ее вызов принимает. Никакого желания объясняться со столь недалеким человеком у Ирины Петровны не было, и, раздевшись, с баульчиком она пошла наверх. Около учительской колоритно одетая в разного рода джинсы, бананы, варенки группа из седьмого «б» бросилась к ней и сообщила: едут двадцать человек. Ирина Петровна раскрыла было рот, но сказать ничего не смогла: детские лица заверяли, что не простят измены, что, начни она сейчас объяснять, просить, умолять, все рухнет, и она, а вместе с ней и великая русская литература на любовь и даже доверие седьмого «б» могут уже не рассчитывать. С этого момента Ирина Петровна стала как бы отправлять в Раздольное мысленные послания, ну такие телепатические телеграммы примерно следующего содержания: «Марья Ильинична, Василий Степанович, дорогие, крепитесь, поймите нас правильно, не судите слишком строго, заранее простите, если что не так, в конце концов, милосердие вещь обоюдная, всего доброго, до скорой встречи…»
После пятого урока все с поклажей собрались в вестибюле. Учительница пересчитала народ: вместе с ней было двадцать три человека. Неподалеку с лыжами дожидались Чацкого те, кто отдавал предпочтение силе физической, а не нравственной. Ирина Петровна не хотела еще раз встречаться с физкультурником, видеть его оскал, и по-быстрому повела своих, уже затеявших перебранку с людьми Чацкого, в сторону метро.
На вокзале к ним присоединилась мамаша одной девочки. Нет, Ирине Петровне она доверяла и против милосердия ничего не имела, просто полгода назад как раз по этой дороге она ехала в поезде, который сошел с рельсов, чудом уцелела и теперь объясняла свое желание ехать вместе с дочерью странным военным доводом, будто дважды снаряд в одно место не попадает. Учительница попыталась объяснить мамаше наивность такого суеверного рассуждения, та согласилась, но сказала, что одну дочку в поезд все равно не пустит, а дочка стала плакать. Ирина Петровна вспомнила, что у девочки этой, кажется, нет отца, и, сжалившись, подумала: одним человеком больше, одним меньше… Особого значения это уже не имело.
До отхода электрички оставалось меньше минуты, когда в вагон ворвались четверо лыжников из группы Чацкого. Физкультурник совсем сбрендил, объяснили они, в последний момент решил увеличить дистанцию до десяти километров, да еще пригрозил, что поблажек, как раньше, не будет: кто не уложится в положенное время, будет бегать, пока не уложится.
— Пусть сам бегает, пока не уложится, — заключили они.
Электричка тем временем уже набирала ход.
Марья Ильинична и Василий Степанович Сапуновы проснулись в тот день «с петухами». Вернее, осталась память о петухах, их побудном крике, осталась и привычка просыпаться, а самих петухов, кур, прочих домашних птиц и животных в Раздольном давно не держали. Держали дачников, да и тех лишь в летнюю пору и понемногу. Летом деревенька оживала, появлялись дети, чьи звуки, повадки за осень, зиму и весну местные жители успевали забыть. Впрочем, и жителей-то этих было пять человек, включая Сапуновых. То есть они и три старухи, хозяева остальных домов проживали в городе.
Что и говорить, жилось Сапуновым не слишком комфортабельно. На непривычный взгляд даже ужасно жилось, если не принять во внимание, что примерно так жили они всегда, а то и хуже, что было им теперь под восемьдесят, что чужая жизнь вообще есть в некотором роде тайна за семью печатями, что, наконец, все зависит от того, с чем эту жизнь сравнивать. Сами Сапуновы если еще и сравнивали, так с теми благодатными временами, когда был в деревне продуктовый ларь, когда послабее болели ноги, когда хватало у Марьи Ильиничны сил пехать дважды в неделю, а то и чаще, в поселок — за пенсиями, на почту, за хлебом, крупкой, макаронными изделиями, пряниками мятными… До ноябрьских пособлял новый сосед, бородатый художник, купивший год назад избу напротив, возивший к себе на машине различных женщин, скорее всего потому и пособлявший, но Марья Ильинична от помощи не отказывалась. Продукты из города привозил, дровишек достал, напилил даже. Вышло ей это боком, да еще каким. Бородатый уехал в город, а Прокофьевна, с которой чаек по вечерам попивали, на лавочке сидели, взвилась, озлилась на ее дружбу с чужаком, «сектантом» и «блядуном», заодно и остальных старух против настроила. Остальные ладно, а Прокофьевну жаль: рассудительная, язычок острый, и главное, ноги здоровые, бывало, пойдет в магазин, и всегда на их с Василием Степановичем долю хлеба захватит, чего другого.
Однако жили. Иногда доползала Марья Ильинична до поселка, получала пенсию свою и Василия Степановича и, сколь ни скудна была общая сумма, половину регулярно отправляла сыну Георгию под Новгород. Знала, конечно, что посылает она ему деньги на вино и водку, что пьянствует ее сын давно и упорно, что ушла от него жена Ольга с двумя детьми, знала — и аккуратнейшим образом посылала каждый месяц, так как был Георгий ее сыном, родным и кровным. И, спасибо веранде, летние деньги тоже посылала ему, ровно половину. А в последний раз, как бы в отместку Прокофьевне, которая аналогичного сына прокляла и не вспоминала, послала Марья Ильинична своему на двадцатку больше.
И тот субботний день был для стариков такой же, как тысячи. Поднялись, чего-то поели. Побродив чуток, старик лег, старуха прибрала в комнате, затопила печку, чего-то еще поделала, закапала в глаза капли и села к окну — маленькому, снаружи заснеженному, и отправилась знакомым маршрутом: сперва к Георгию, потом к дочери Нинке на Дальний Восток, потом снова к Георгию. Зимний день короток, и совсем вскоре стало за окном блекнуть, загустевать. Уже почти что стемнело, когда разгавкался с чего-то Прокофьевнин Полкан.
Услыхав голоса на крыльце, стук в дверь, Марья Ильинична перекрестилась и стала будить Василия Степановича. Тот хоть и был глуховат, но звуки услышал, слез с кровати и кинулся искать заветный чемоданчик с парой белья, который когда-то всегда держал наготове. Очень старый был Василий Степанович, времена в его голове перепутались, уж и чемоданчика того давно не было, и второй пары белья, а, как в случае с петухами, рефлекс остался. Марья Ильинична тем временем взяла кочергу и тихонько вышла в сени, куда чуть позднее притопал и Василий Степанович с поленом. Вот так, готовые к отпору, не шевелясь и не переговариваясь, стояли старики в своих сенях, отгадывая, кто бы это мог быть, и надеясь, что дверь их выдержит, если только не пойдут на нее с ломами или прикладами и не будут стрелять. То обстоятельство, что голоса снаружи были как будто детские, страху только прибавило: год назад юные хулиганы из поселка сожгли дом на краю деревни, что было для его хозяев, приехавших в июне на летний отдых, большим сюрпризом.
— Дымок из трубы идет, значит, Марья Ильинична и Василий Степанович куда-то вышли, — после очередного стука рассудил женский голосок на крыльце. — Обождем, ребята.
Марья Ильинична, Василий Степанович… Старики решительно ничего не понимали. Может, Нинка с Дальнего Востока приехала с детьми? Нет, голос не ее, и Нинка разве бы так стучала, да и с чего бы ей приехать, да и детей, похоже, целый выводок… И продолжали Сапуновы в оцепенении стоять, пока не начал босой Василий Степанович переминаться и поплясывать с поленом от холода. Верно, прошло минут десять, когда старуха вдруг спросила из устоявшейся тишины:
— Кто там?
— Свои! Свои! — радостно отозвался тот же голосок. — Так вы дома?! Марья Ильинична, откройте, это я, Ирина Петровна!
В сенях вновь затихло. Никакой Ирины Петровны они не знали.
— Помните, Марья Ильинична, в позапрошлом году мы с мамой у вас снимали! — Не унимался голосок.
Мало ли кто снимал у них за эти годы, всех не упомнишь. Да если и снимал, что с того.
— И чего надо? — спросила, однако, старуха, показав Василию Степановичу, чтобы кончал мерзнуть и шел в комнату, обулся.
— Понимаете, Марья Ильинична, мы решили вам помогать. Что-то вроде шефства. Нет, шефство нехорошее слово… Просто привезли продукты, кое-какие вещи… Конечно, бесплатно. Откройте, пожалуйста, не бойтесь, — голосок почти умолял.
Продукты, вещи… Старуха подумала, что красть у них нечего, авось не убьют, а убьют, так уж, значит, судьба такая, и, сжимая покрепче кочергу, стала открывать.
Увидав женщину — заиндевелую, красноносую, в наползшей на глаза шапочке, может, чем-то и напоминавшую позапрошлогоднюю дачницу, каких-то заснеженных девчонок за ее спиной, Марья Ильинична, кажется, поняла, что грабить, ссылать, загонять в колхоз сегодня не будут. Проходя потихоньку в сени, пришельцы вежливо с ней здоровались, все, как один, называя ее по имени-отчеству, старались не наследить, будто даже заискивали, точно были перед хозяевами в неоплатном долгу.
— Вам от мамы огромный привет! — сказала Ирина Петровна, но и тут не заметив на старухином лице отзыва, стала торопливо вынимать из баула вещественные доказательства своей благонамеренности.
Остальные последовали ее примеру.
Народ тем временем все входил, входил, входил, забивая сени, и неизвестно, чем кончилось бы это шествие, в какой момент очнулась бы Марья Ильинична и с какими очнулась словами, если бы не кучки подарков: промтоварная и продуктовая, обе они росли, особенно вторая, совершенно старуху заворожив. Что и говорить, родители седьмого «б» постарались, поднатужились, едва ли не в каждом пайке имелся дефицит. И может, подумалось Марье Ильиничне, что, пока они здесь кукуют, наступил в остальной стране полный коммунизм. Тут открылась внутренняя дверь — и на пороге возник Василий Степанович, все еще с поленом. Пробравшись глазами сквозь толпу, он нашел старуху, чтобы через нее понять, что происходит, как быть, пригодится ли полено.