Карусель — страница 44 из 72

— Ребята, по-моему, что-то с полом… Идемте-ка обратно…

Сказала она это, вероятно, зря, потому что двое парней тотчас стали исследовать, насколько пол крепок, другие тоже соблазнились. Вряд ли, сооружая лет тридцать назад эту пристроечку, Василий Степанович рассчитывал, что когда-нибудь станет она музеем, мемориалом, что пройдутся по полу сорок четыре ноги одновременно, да еще будут синхронно подпрыгивать повыше, испытывая его работу, прочность перекрытия и досок, порядком подгнивших.

— Нормально, нормально, Ирина Петровна! Вон Кравцов, самый толстый человек в мире, любой пол проломит, и то ничего, выдерживает! — заверяли дети, все прыгая.

— Тише, назад, выходим, — кричала шепотом учительница, осторожно, точно по первому льду, пробираясь вместе с девочками к двери.

В этот момент Кравцов, желая раз и навсегда доказать, что он не толстый, наоборот, при своих восьмидесяти пяти килограммах даже легкий, пружинистый и легкий, подпрыгнул повыше, и две доски с треском проломились. Все — кто с хохотом, кто с хохотом и ужасом — бросились к выходу, а Кравцов напирал на толпу сзади, жутко испугавшийся и все же счастливый, что оказался в центре внимания и не сломал ноги.

Прикрывая дверь на верандочку, Ирина Петровна ощущала страшный грех и, к греху еще большему, понимала: сказать Марье Ильиничне правду она не сможет, не хватит у нее духу, по крайней мере сейчас.

— Да починим, Ирина Петровна, попросим у Василия Степановича досок и починим! Все равно бы сломался! — успокаивали ее ребята, сладострастно пиная и тиская Кравцова.

— А я-то чего, все прыгали, — лениво защищался тот, к тисканью привыкший.

Поели как следует, от пуза. Поддавшись стихии, не удержалась, закусила и учительница. Родительница, жившая с дочерью на девяносто рублей, кусок твердой колбаски ела с картошкой не кусая — посасывая. И чаю, конечно, напились, уговорив Марью Ильиничну съесть зефиринку. Посреди трапезы проснулся Василий Степанович, как во сне, мутными глазами оглядел общество. Увидев крупномордого измаслившегося Кравцова, подчищавшего жирную банку, Василий Степанович сказал ему: «Здравствуйте», — видно, принял его за большого начальника, может быть, начальника райсобеса — и принялся спать дальше.

Теперь — по закону сытости — хотели дети гулять, петь и веселиться. Кое-кто, правда, на улицу не пошел, в том числе девочки-отличницы. Они помогали взрослым мыть посуду, укоряя в сердцах остальных, что самозабвенно играли в снежки, валяли друг дружку в чистоснежных сугробах, пели вместе с Полканом песни из репертуара ансамбля «Наутилус Помпилиус», любовались двурогой луной, безымянными звездами, которых в городе как-то не замечали.

Спать устроились на полу, на стульях, на кровати Марьи Ильиничны. От обилия впечатлений, возбуждения, непривычности и жесткости спальных мест долго не могли угомониться. Каждая реплика, слово в темноте вызывали общий хохот. Учительнице пришлось несколько раз напоминать, что завтра нужно встать пораньше, побыстрее ехать домой — там родители с ума сходят, что Марья Ильинична устала, устроили ей денек. Все же затихли.


— Ирина Петровна, Ирина Петровна, — позвала из сеней родительница.

Учительница, только-только задремавшая на лавочке у окна, выбралась в сени. Мамаша была бледна, как снег, руки ее чернели от сажи и дрожали.

— Ой, Ирина Петровна, — она все еще не могла отдышаться, держалась за сердце, — еще бы десять минут — и все. Хорошо, что я по-маленькому во двор не пошла, больно холодно. Верандочка чуть не сгорела. И дом тоже, Ирина Петровна.

— Как?..

— А вот так. Кто-то покурил на верандочке, окурки в угол бросил, там ящик с тряпьем… Зашла я туда, извините, присесть еще не успела, как чую запах, дым… Окно открыла, ящик в снег, обожглась вон… Ой, Ирина Петровна, еще бы чуть-чуть… — Мамаша закрыла руками лицо.

— Спасибо, милая… Вы только Марье Ильиничне не говорите, и так… — Учительница тоже закрыла руками лицо.

— Не, Ирина Петровна, я только вам. Как представлю, что сейчас горели бы все…

Учительница сделала шаг и прижалась мокрой щекой к щеке спасительницы.


Марья Ильинична, притулившись рядом со стариком, тщетно пыталась надумать предстоящее объяснение с Прокофьевной. Слишком хитра была Прокофьевна, и разболелись ноги, и Василий Степанович храпел прямо в ухо. Однако проклясть лешего, который наслал на нее эту тьму, не решалась или просто не успела, потому что разлаялся вдруг Полкан. Потом голоса какие-то.

«Светопреставление», — успела отчетливо подумать старуха.

В дверь постучали.


На сей раз голос был мужской, твердый, и то обстоятельство, что полон дом народу, показалось старухе хорошим, нет худа без добра.

— Понимаете, хозяюшка, сперва заблудились, потом кое-как на железную дорогу вышли, по шпалам до платформы дошли, а поезда не ходят, авария где-то под Новгородом. Плутали, плутали, не в лесу же ночевать, вот к вам и постучали. Пустите на ночь, хозяюшка!

— Занято у меня, ночуют.

— Я вам паспорт покажу, деньги заплачу.

— Некуда, через дорогу в дом постучите.

— Там собака, подойти не дает.

— В конце улицы живут, туда идите.

— Были, не открывает никто. Да что же у вас, хозяюшка, на полу, что ли, места не найдется?!

— И на полу нету.

— Ну, товарищи… Ну, земляки… Значит, в лесу замерзай… У вас сердце-то есть, бабушка?! Мы же люди, а не погремушки какие-то!

Ирина Петровна, все же решившая прилечь и из противопожарных соображений лежавшая ближе всех к двери, слушала разговор затаив дыхание. Голос на крыльце казался ей все более знакомым, а когда мужчина сказал «земляки» и «погремушки», она поднялась с пола и, дрожа, вышла к старухе.

— Марья Ильинична, откройте, пожалуйста, это, кажется, наши, — сказала Ирина Петровна, глядя на хозяйку с героической готовностью прямо сейчас заплатить за все.


Встреться сейчас Чацкому, его группе живой медведь или волк, они бы меньше удивились, чем от встречи с литераторшей. Последовала, так сказать, немая сцена. Ирина Петровна крепко прижимала ко рту палец и показывала на дверь, за которой спала остальная часть седьмого «б». Она боялась, что сейчас разразится гогот, начнется обмен впечатлениями, братание, песни ансамблей «Кино», «Алиса», а этого хозяева, да и она сама могут уже и не выдержать. Бедная Марья Ильинична и так ничего не соображала, застыла с кочергой у двери, будто дожидаясь кого-то еще.

К счастью, у Чацкого царила дисциплина прямо-таки военная. Мигом составили в угол лыжи, сняли ботинки и на цыпочках, почти ни на кого не наступив, пробрались к печке. Так же без слов, даже без блаженного чавканья, съели тушенку, которую вынула старуха из тайничка и чуток разогрела на теплой еще плите.

— Все, погремушки, спать, исчезли, — тихо скомандовал Чацкий, и его подопечные действительно исчезли, пропали в темноте.


Ирина Петровна, Чацкий сидели на лавочке у окна, глядя на зиму, на снег, на светлую лунную ночь. Казалось учительнице, что попала она в какую-то знакомую повесть, только не могла сообразить, в какую, есть ли она в школьной программе.

— Понимаете, — тихо говорил Чацкий, — жизнь проходит, а хочется что-то сделать… Ведь делают люди, вон «Огонек» читаешь… И никто тебя не понимает, никто. Чужие кругом. Как жить?..

— Да, да, — кивала Ирина Петровна, ощущая от мужского голоса странный и приятный покой. «И вовсе он не дурак, если размышляет о главном — смысле жизни, — думала она. — И мужчина видный».

— Вот возьму арендный подряд и поеду в деревню, бычков буду откармливать.

Чацкий затих. Его большой хронометр со светящимся циферблатом показывал половину четвертого — глухой неведомый час, будто и обнаруженный впервые.

— Звезда упала, — Ирина Петровна подалась к окошку. — Надо загадать желание.

И стала она выбирать из многих желаний одно. Хотелось, чтобы здорова была мама, и чтобы в понедельник не разнесли родители седьмого «б» школу, и чтобы Чацкий или кто-нибудь из папаш починил на верандочке пол, чтобы нормализовалась обстановка в Армении и Азербайджане, чтобы полюбили дети литературу, как любила ее она, «чтобы удалась перестройка».

«Чтобы хоть новый инвентарь купили, — загадал, слегка подумав, Чацкий, — через старого «козла» уже и прыгать опасно».

Родительница, лежавшая прямо под лавкой, тоже не спала и загадала сразу, еще до звезды: «Только бы без аварии до города доехать».

Не спала и старуха, но про звезду не слышала, так как была в это время в пути: возвращалась с Дальнего Востока от Нинки, жены военнослужащего, к Георгию, который жил под Новгородом и работал на железной дороге путевым обходчиком.

Бабье лето инженера Фонарева

Уходя в отпуск, Фонарев не чувствовал должной радости. Усталости не было или со временем притупилось и это — отпускное — чувство, но предстоящий месяц свободы казался сроком что-то уж чересчур большим, даже пугал. О путевке он не позаботился: надо было куда-то идти, просить, рыпаться, а уж чего он совсем не умел, это напоминать о себе, более или менее внятно заявлять о своем существовании. Может, и потому толковый инженер Фонарев всего три года назад стал ведущим, и теперь, в свои сорок семь, вряд ли мог рассчитывать на новые высоты.

Еще зимой маячила лихая мысль махнуть осенью в Адлер, к двоюродному брату, но в марте сын объявил о женитьбе, вскоре была свадьба. После джинсов, магнитофона, горных лыж с так называемым семейным бюджетом всегда случалось нечто такое, что в боксе называется состоянием «грогги», а просто у людей — сотрясением мозгов. Ну, а свадьба на сорок человек в ресторане и последующее свадебное путешествие в Прибалтику оказалось вроде клинической смерти. Оставалось тихо гадать, как живут и крутятся другие, — ведь Фонарев искренне считал, что весьма прилично зарабатывает. Он, однако, никому не завидовал, частенько прокручивал в голове какое-то интервью под девизом «А как думаете вы?», то есть кто-то умный, и доброжелательный, и на него похожий задавал ему вопросы, в том числе о зависти, чести, а он, Фонарев, отвечал — тоже умно, с достоинством и неторопливо, чтобы все успели записать или услышать, — чуток любуясь со стороны и немного удивляясь такой своей зрелой рассудительности.