Карусель — страница 47 из 72

Часа за четыре, неотступно сопровождаемый образом Виктории Михайловны, он набрал полную корзину, в основном колпаков, порядком отупев от их обилия и однообразия. Прикидывал, какие покупные продукты можно заменить колпаками, раз в неделю можно устраивать грибной день, ну а на праздники… «Вы уже пробовали наши колпаки? Нет?! Ну-ка, Ирочка, передай нам вон то ведро!..» Особенно будут рады новые родственники — черниговские, потом на родине рассказывать будут, в какой дом их дочка попала — с колпаками.

Корзина была тяжеленная, он едва ее волочил, часто меняя руки и отдыхая, — только в эти краткие передышки и нежился солнышком, легкие наспех смаковали сладостный, сухой и прелый воздух. Уезжать не хотелось, но полная корзина звала вперед: к поезду, чесноку, укропу, хрену, листьям смородины.


Нужно ли их отмачивать, и сколько времени мочить, не знала, не помнила даже Виктория Михайловна. Фонарев предложил кому-нибудь позвонить, проконсультироваться, но теща посчитала это унизительным и наказала, чтобы он ни в коем случае не звонил. Сами. Она взяла гриб, откусила кусок шляпки, довольно долго гоняла пробу во рту, потом проглотила и затихла, прислушиваясь к поведению колпака и своего организма. Несколько минут она сидела неподвижно, потом ожила и сказала: «Можно не мочить, горечи нет, вроде даже сладкие».

— Давайте все-таки замочим. До утра, на всякий случай. — Тот факт, что гриб не свалил старой закалки Викторию Михайловну, еще не означал, что выживут другие.

Теща почему-то согласилась. Наполнили бельевой бачок, ведро, два таза, две большие кастрюли, а колпаков все еще оставалось треть корзины. Тогда загрузили кастрюли поменьше, трехлитровые банки, даже святая святых — суповницу из остатков трофейного сервиза, покойный Иван Афанасьевич привез его из Германии.

Не слыхали, как пришла Ира.

— Ира… — Фонарев поцеловал жену, застывшую у кухонного порога, — ну, не сердись… Это колпаки. Ведь нынче даже варенья не варили. Мы с Викторией Михайловной все сделаем. Зато зимой… Придут друзья…

— Какие друзья?

— Ну, не знаю, Мишка с Ольгой…

— А…


Перед сном он пошел взглянуть, как колпаки отмокают. Дверь в ванную была приоткрыта, он не смотрел туда, но видел роскошные русые волосы, голые ноги с длинными икрами, молодое загорелое тело двигалось, потягивалось, скользило под тонкой рубашкой. Невестка была поглощена собой, зеркалом, благодарной своей кожей, в которую втирала крем. У Фонарева перехватило дыхание, он испугался и юркнул в кухню. Его сын и эта женщина были вместе уже полгода, и все это время по многу раз в день Фонарев отправлялся к ним, пытаясь понять отчуждение сына, его поспешную женитьбу, уход с последнего курса института, холодность невестки, их заговор; вспоминал Ирину обиду — ее просто оповестили о регистрации, он тогда был в командировке, ничего не знал, Ира позвонила в Казань, рассказала, он позвал к телефону Андрея, но тот уже убежал. Даже не пришло в голову подумать, удобно ли, выносимо ли будет, когда в тесной квартире появится еще один человек, собраться всем вместе и обсудить хотя бы это; все как должное, и все будто назло. Отчего этот бунт, жесткость и насмешки? Даже с приятелями Андрей разговаривал мягко, бережно и вот именно отца назначил своим недругом? Фонарев искал свою вину и не понимал, чем он так провинился, но сейчас, сидя в темноте, среди тазов, кастрюль, банок и баночек с колпаками, он ощутил что-то совсем иное: там, в маленькой комнате, где под потолком висят на леске кордовые модели самолетов, которые вместе с Андрюхой собирали, клеили, два человека знают любовь, счастье, восторг… И, стараясь не помешать, быть неслышным и ничего не услышать самому, он проскочил мимо их двери, только капля какой-то бархатистой музыки просочилась в его слух.


Засолили чан, ведро. Остатки зажарили и ели три дня, насытились даже молодые, больше грибов не хотели. Ира была раздражена, скорее всего грибами, их вонью, связанными с ними шумом и суетой.


Фонарев отремонтировал тещину лампу, отвез вещи в химчистку, сдал и получил из прачечной белье, съездил на кладбище, на выставку Инрыбпром.

По-прежнему была теплынь, воздух легкий, стоячий, незаметный. Эту осень он чувствовал как-то особенно близко, раньше такого не бывало: будто только теперь и ожила осенняя душа — непостижимая, но как-то вдруг понятная. Возникал тот далекий, просвеченный солнцем бор, сказочная тишь. Лишь на пятый день маеты — все брался за журнальный роман, понравившийся Ире, старался убедить себя, что его тоже волнуют описываемые проблемы, отвлекаемый тещиным громкоголосьем: Виктория Михайловна вела большую общественную работу в жилконторе, непрерывно звонила по телефону и отвечала на звонки — его осенило: можно ведь поехать туда просто, не за грибами, можно не спозаранку, можно ведь даже никому ничего не говорить.


В Семеновку он прибыл около двенадцати, налегке и не в сапожках, а в своих сандалетах. Отсутствие утилитарной цели отменило необходимость спешить, стремиться побыстрее в лес. Не сразу удалось осилить такую простоту, словно и прогулка нуждалась в каком-то логическом обосновании, отчете.

Он пошел по тропке, потом наверх, в гору, мимо пожарного водоема, где сорок с лишним лет назад поймал карася. Память, столько позабывшая, почему-то сохранила это в целости, вплоть до повисшей на леске коряги, обоюдного испуга — он тогда испугался не меньше, чем карась, той жутковатой необходимости схватить, присвоить, вынуть крючок из кровоточащего рыбьего рта; он помнил тот бьющийся в ладони скользкий живой холодок, который, оказывается, и был победой, мальчишки уже бежали с удочкой к счастливому месту.

Он разыскал улицу — узкую, заросшую, зеленый дом в глубине сада, крыльцо, покатый столик и скамейка под акацией. Отец, мать словно не умирали, и как просто: оказывается, лишь от его памяти, ее милости зависела вроде бы такая мистическая, немыслимая жизнь, как бессмертие. И даже дверь в дом была открыта… В саду упало яблоко, сильно ткнувшись в землю.

Улица кончилась, за широким лугом начинался лес — туда ходили с отцом, а дальше, километра три-четыре, был карьер, куда ездили на велосипедах купаться. Фонарев решил прогуляться до карьера и, чтобы не травить понапрасну душу, приказал себе в лес не сворачивать. Пока что, если не считать отца с матерью, он не встретил ни души; и здесь людей не было: грибники сюда не ходили, и вдоль узкой песчаной дорожки росли громадные карнавальные мухоморы, он едва удержался от соблазна сбить пару красавцев. И вдруг под сосенкой он увидал боровик. Увидав его, остановившись, будто гриб на мгновение раньше окрикнул: «Стой!» — Фонарев забыл обо всем на свете, тем более что в двух взглядах правее стоял еще один… нет, два! «Господи…» Это смахивало на обморок, сознание инженера не было приспособлено к таким удачам. Придя немного в себя, Фонарев закурил — чуток сбить волну, достал из кармана полиэтиленовый мешок, все же прихваченный на всякий случай, и сразу за ногой, за каблуком сандалета, увидал четвертый. «Батюшки…» Сознание чуда, удачи приживалось медленно. Он брал дары осторожно, полуверя, лишь увидав еще, еще и еще, поддался азарту, да такому, который и не с чем было сравнить, разве что с блаженными азартами детства. Из всех предков по мужской линии, чью кровь он унаследовал и слепо в себе хранил, вдруг выскочил на свет самый древний, далекий и дикий, он-то, в фонаревском обличье, и охотился сейчас в лесу: прыгал, делал перебежки, падал на колени, резко оглядывался, что-то восклицал, бормотал, приговаривал, срывал с себя рубашку, которая вскоре тоже была полна добычи. Сунув четыре гриба в карманы, он побежал в Семеновку, к тому дому, открыл калитку, вошел, и тотчас на крыльце появился жирноватый мужчина лет тридцати со спичкой в зубах.

— Добрый день, — Фонарев запыхался, поздоровался в два приема.

На подмогу тотчас вышли хозяйка с мокрыми руками и хныкающий мальчик лет пяти с перевязанным ухом. Женщина поглядела на Фонарева, на мужа, снова на Фонарева. Теперь шестью глазами они пытались постичь человека в сандалетах и в пиджаке, надетом на майку, и, благодаря сосновым иглам во всклокоченных волосах, сразу похожего на ежа. В левой руке у ежа была рубашка с грибами, правой он прижимал к груди тяжелый мешок, у которого оборвались ручки. Мальчик снова захныкал, жался больным ухом к мамке.

— Когда-то мы снимали в этом доме дачу, комнату и вот ту веранду. Хозяйку звали Мария Васильевна. У нее были корова, поросенок и куры. Я тогда был совсем маленький.

— Ну и что с того? — сказал мужчина, прикусив спичку.

Тут-то Фонарев и очнулся. Он прибежал спросить до завтра ведро или корзину, а лучше то и другое, почему-то не сомневаясь, что ему дадут под честное слово. Теперь же эта затея показалась ему лесным бредом, он сам не мог понять, как такая чушь взбрела ему в голову. Он попрощался, прикрыл за собой калитку и побрел к поезду, стараясь поскорее забыть происшествие, свой увлекательный доклад.


И не припомнить, когда он шел домой с таким чувством. Хотел сыграть на звонке полечку, но передумал — слишком легкомысленно, явно. Прямым пальцем он позвонил длинно, с нажимом, как подобает настоящему хозяину, после долгого отсутствия вернувшемуся из дальних странствий, знающему, с каким нетерпением его ждут, и потому оттягивающему счастливый миг. Хотелось, чтобы все были дома.

Открыла теща.

— Ну-ка, Виктория Михайловна, принимайте… — Фраза была заготовлена, но вырвалась немного раньше: он начал первые слова, когда дверь еще не вполне отворилась.

Фонарев, Виктория Михайловна, подхватившая мешок, не успели войти в кухню, как появились Ира, Андрей. Разложили на столе газету. Фонарев неторопливо доставал боровики и укладывал, один за одним.

— И где это ты? — Жена улыбнулась: оказывается, те ямочки на щеках еще были.

— Есть одно место, — Фонарев положил на стол последний, сорок седьмой, — в районе Симакино.

Сработало безотказно. Услыхав про Симакино, Виктория Михайловна пошла к себе и вернулась с «маленькой».