1
Должно быть, это ему приснилось — будто ветер голос Ягды принес, но слов он не разобрал, а только в их звуках тревогу расслышал… А когда он открыл глаза, вокруг него были снежные шапки гор. Он лежал на ковре из пестрого мха, а чуть ниже петлял и прыгал с камня на камень ручей. Не иначе, в это тихое место его принес Степунок… А когда привстал на локтях, вдруг увидел Симаргла. Юный бог от ручья нес воду в ладонях. А потом этой колкой водой Кащеевы раны омыл. А потом — ведь откуда-то знал про нее! — вытянул из-под левой лопатки костяную иглу.
«Почему мне совсем не больно?» — удивился Кащей и увидел, что раны — они ведь только что еще ныли — почти затянулись.
«Потому что помочь я могу тебе только этим», — без обычной своей улыбки ответил Симаргл.
Мягкий свет, всегда от него исходивший, был сегодня чуть сумрачней.
«Ягде что-то грозит?» — догадался Кащей. И ее оберега на груди не найдя, закричал уже голосом:
— Ягде что-то грозит?
И испуганно сел. И увидел неподалеку, на камне, Фефилу. Зверек делал вид, что разгрызает шиповник, что их разговора не слышит… Но ушки Фефилы поникли, а кончик хвоста тревожно по камню петлял.
«То, что грозит человеку, живет у него внутри», — тихо сказал Симаргл.
«Внутри?» — удивился Кащей и еще раз взглянул на чудом зажившие раны.
«Здесь! — юный бог коснулся его груди. — Где обитает твоя решимость».
«Сорвать небесные яблоки?» — честно спросил Кащей.
«Нарушить запреты богов», — кивнул Симаргл.
«Да. Да! Нарушить! Но ты же меня не выдашь?» — и Кащей улыбнулся.
«Человеку нельзя вечно жить на земле!»
«Почему?!»
«Потому что он перестанет быть человеком! Потому что в его глазах будет больше холода, чем…»
«Но Симаргл! — силы мальчика прибывали так быстро, что на месте было не усидеть: — Ты же всегда меня понимал!» — и поднял с земли свой меч, и обрадовался тому, как снова крепка рука. И поднес меч к губам. И лицо его отразило сияние. И в сиянии отразилось. Что-то было в синих его глазах, чего он и в самом деле не помнил в них прежде… Но Ягда ждала. И раздумывать лишний миг было уже нельзя.
— Неужели это так трудно понять? — крикнул он голосом и губами. — Ягда хочет не вечно жить, а вечно любить! Как никто! Как еще никогда!
«И ты тоже этого хочешь?»
Кащей заходил по мягкой, мшистой поляне, нога утопала в ней, словно мысль в этом мучительном разговоре.
— Да, хочу! — закричал, только бы поскорее его прекратить.
«Когда любишь, уже прикасаешься к вечности».
— Прикасаешься?! — губы Кащея растянула усмешка.
«Хорошо, я скажу. Не хотел говорить, но скажу, — голос юного бога стал звенящ и прозрачен. — Ты уже живешь после жизни. Этот мох — он впитал едва ли не всю твою кровь!»
«Ты вернул меня к жизни?» — обернулся Кащей.
«Да… Я снова нарушил клятву не вмешиваться в твою судьбу».
— Симаргл! — Кащей растерялся, но лишь на мгновение. — Я потом смогу тебя как-то отблагодарить?
«Вернись на землю. Сейчас. Ты сейчас нужен Ягде!»
— Отступившийся? Ничего не сумевший? Такой я не нужен даже себе самому! — и свистом позвал Степунка.
Но первой на свист подбежала Фефила. В ее рыжих глазах как будто была мольба, а в пятипалой раскрытой лапе лежала красная, островерхая ягода, словно капелька крови, словно Фефила хотела ему сказать — но что? — что шиповник много вкуснее небесных яблок?
А потом от ручья прибежал Степунок. И Кащей так легко вскочил на него, что снова с волнением обернулся:
— Я твой вечный должник! Симаргл! Слышишь? Вечный!
И Фефила, виновато взглянув на Симаргла, побежала их догонять.
Юный бог, обхватив колени, неотрывно смотрел им вслед. «Я ему не сказал! Почему я ему не сказал? Есть клятвы бессмысленные, беспощадные, вздорные — есть клятвы, которые следует нарушать!» — а рука его гладила и сжимала нежный мох, а потом ершистый и ломкий ягель, пока не нашла костяную иглу. В пальцах бога была она разве чуть больше соринки. Но он не отбросил ее, не сдул. Ведь это была игла, в которой еще миг назад жила смерть этого маленького и упрямого храбреца — смерть, пронзившая его прямо в сердце.
2
То, что ладейные люди возле леса поймали овцу, кудрявую, черную, то и дело «бе» говорящую — которую он Перуну и Мокоши в жертву предназначал! — и сказали, что к свадьбе ее зарежут, — это стерпел еще Родовит. Сходил на капище, попросил у богов прощения… Но когда Здой-Кудйа и еще трое беловолосых убитого вепря из леса мимо дома его понесли, от ужаса онемел старый князь. Стоял, за посох держался.
— Пра… пра… — как рыба на сковородке, рот бессмысленно открывал.
И вот уже люди его, увидевши это, к дому княжескому сбегаться стали:
— Пращура нашего!
— Ладейные! Изверги!
— Князь-отец! Что творят?
— Убили!
И вот так друг за другом все селение в княжеский двор прибежало. Тесно встали, попятился Родовит от их гнева. На крыльцо высокое поднялся. А люди не унимались, кричали:
— Козу увели!
— Двух кур унесли!
— Чем они степняков-то лучше?
— Пусть свадьбу справляют уже наконец и уплывают обратно! — это Корень кричал, а Калина:
— Корову у них вчера еле с братом отбили!
— Вы-то — корову! А мы — Владу, сестру!
И Роска вдруг — громче всех:
— Терпения, князь-отец, больше нашего нету!
Ягда в доме таилась. Их крики про свадьбу услышала и ждала теперь, что же скажет отец.
Молчал Родовит. Смотрел на людей своих, на их ярость и лиц знакомых будто не узнавал. А люди его все отчаяннее кричали:
— Волю богов знать хотим! — это Дар от плетня.
И Яся — уже от крыльца:
— Боимся! Что нам за пращура будет!
И Удал рядом с ней незнакомо шею набычил:
— Пусть про свадьбу ответят! Благословляют они или нет!
— Или зря мы ладейных-то кормим! — это Сила сказал.
И вот уже на крыльцо вступили. И вот уже руки к старому князю стали тянуть — никогда еще не было среди них самовольства такого! — к Перунову дубу Родовита решили нести, потому что их князь давно в него не входил — у Перуна и Мокоши ответов не спрашивал. Это Удал кузнецу говорил! И еще:
— На берег носили его? А теперь и к богам отнесем!
Прижался к двери своей Родовит, княжеский посох, как меч, вперед выставил. Уж его-то они не посмеют коснуться.
— Прочь с крыльца! — закричал.
И попятились Сила с Удалом.
— Я пока еще у вас князь! Мне решать, когда вопрошать богов и о чем! — и с яростью посохом о крыльцо ударил. Потому что люди его этот звук после грома небесного над собою главным считали.
Вот и сейчас смутились и отступили немного:
— Прости, князь-отец!
— Свадьбе быть! — не сказал, проорал. — Боги только и ждут этой свадьбы! И жертвы невиданной ждут! Сердце вепря — лучшая жертва богам!
И решил про себя, если спросят: разве можно вепря нам убивать? — скажет так: нам нельзя, а чужим он — не пращур.
Нет, молчали в смятении люди. И когда со двора расходились, потому что он крикнул им: «Или дел у вас нет по дворам? Или на свадьбу с пустыми руками придете?» — не улыбались друг другу, как прежде, не говорили, ликуя: «Боги не сердятся! Боги простили!» И не били друг друга в ладоши. Молча шли и понуро. Прежде такими не знал людей своих Родовит. Но и себя ведь такого, который с богами говорить избегает — из-за мальчишки, из-за степняшки какого-то, потому лишь, что слабость имел за яблоками его небесными отослать — и себя ведь такого не знал старый князь.
Стоял на крыльце, в дом войти не решался. В дому его Ягда ждала. Наверняка ведь про свадьбу расслышала, не могла не расслышать — и что же теперь, сядет в лодку-долбленку и вниз по реке уплывет? Или в лес убежит и там в яме жить станет? Маленькой, она ведь в яме звериной ждать своего Кащея хотела. И тогда уже ничего не боялась. А теперь одна Мокошь лишь ведает, что еще его дочь учудит.
И, легка на помине, Ягда дверь дома толкнула — так толкнула, когда бы не посох, с крыльца улетел Родовит. А другой рукой он еще за перила схватился. Стоял, дыхание ловил — уходило и не сразу к нему возвращалось дыхание. Так и дети, подумал вдруг, выдыхаешь их, дышишь ими с такою радостью и любовью, а они… а она — вот куда она унеслась?
А вскоре уже и увидел — по берегу Ягда ходила, горшечные черепки, которые от стены поющей остались, с земли поднимала, разглядывала, бросала, другие с земли брала… А потом вдруг черные пятна, как осы, если близко к гнезду подойти, зароились перед глазами, ухватился за дверь Родовит:
— Мамушка! Мамушка! — крикнул. И, уже на нее опираясь, до постели своей дошел. — Скоро свадьбе быть, — так сказал. — Что там есть у меня в сундуке понарядней?
3
Что знали люди про Нижнее море? Была ли вода в нем пресной, солоноватой или, быть может, соленой настолько, что лучистая белая кромка, которая солнечный щит окружала, именно солью этой была? Не знали, спорили люди. Кончалось ли Нижнее море хоть где-нибудь, хоть одной из своих сторон и, если кончалось, то где? Склонялись к тому, что нигде не кончалось. А рыбы в этом море водились? А может быть, в нем водились иные, диковинные, на земле неведомые существа? О том не знали люди, терялись в догадках. А штормы, а ураганы, по этому морю носились? Всего вероятнее, нет, — так считали, — а иначе, как бы ладья Дажьбога всякую ночь благополучно его миновала! Вернее про Нижнее море сказать: всякий день. Ведь когда на земле наступала тьма, волны Нижнего моря освещались щитом Дажьбога — и как! — сверкали в них, полыхали, горели. Когда бы у трех крылатых коней от трудного дня не слипались глаза, кто знает, не слепотой ли для них обернулось безудержное это сияние? Но кони давно уже по привычке несли к пещере ладью — от усталости смежив веки. Накрывшийся лучезарным щитом в ладье бестревожно дремал Дажьбог.
Жару главное убедиться было, что — бестревожно. Ради этого три лишних дня он в воде просидел, за громадным камнем таясь. Повадки коней наблюдал, привычки Дажьбога, но всякий раз повторялось всё то же: ладья заплывала в пещеру, Дажьбог распрягал коней, и кони, точно белые птицы, вымахивали из пещеры, а что было дальше, только по шуму их крыльев и звону копыт угадать было можно. И Жару мерещилось: вот они плавно кружат над морем, вот бьют копытами о скалу, а вот уже и увесисто располагаются на уступах, что-то щиплют там и, жуя, засыпают.
И тогда Жар выглядывал из-за камня, и к сиянью щита привыкал. И мучительно думал: когда, в какой миг ему лучше всего начинать — когда сон Дажьбога наиболее крепок или все-таки утром, потому что крылатые кони утром снова будут запряжены? А потом его мысль уносилась к небесному саду. И к тому, как недолго теперь оставалось до власти над миром, над Ягдой, над Родовитом, над теми, кто стрелы в него пускал, над тем, кто копьем в него угодил — до власти и мести им всем — мучительной, медленной, беспощадной. И от нетерпения ронял слюну, и сощуренным взглядом к щиту Дажьбога примеривался.
4
Лада и Щука не знали, зачем они делают это: топят воск на огне и в него отжимают из клюквы сок. Это Ягда велела им ровно столько сока отжать, чтобы цвет у горячего этого варева получился, как будто у спелого яблока.
Сама она тут же, в углу сарая, сидела, с черепками разбитых горшков возилась. Подбирала их с пола, прикладывала друг к другу, отбрасывала, новые черепки находила и ни слова не говорила. Только палочкой вдруг брала у них воска немного и склеить старалась два черепка. И Ладу просила тогда наговор сотворить — на любовь наговор этот говорится! — чтобы как две нити в одну сплелись, так две судьбы в одну слились… И еще от себя добавляла: «И два черепка друг с другом срослись!» Переглядывалась Щука и Лада, ничего понять не могли. А спросить не решались — уж такою решимостью полыхало у Ягды лицо.
А как только понравился Ягде цвет, который из воска и сока у них получился: «Всё, хватит!» — сказала и из сарая их погнала. Только прежде клятву взяла у них — страшную клятву — если проговорятся, чем занимались, — а чем? они и не знали ведь, чем! — всё равно, что им будет за это, и их детям, и внукам тоже: всех раздерет Коловул, а Велес их клочья в топь утащит.
Звезды на небе уже горели, когда Лада и Щука во двор на цыпочках вышли. Увидели звезды, и показалось им: это глаза Коловула отовсюду за ними следят. Увидели в небе луну и охнули — будто вперилась в них сестра его, великанша. И домой уже без оглядки бежали. И песни, которые от ладейных костров над селением неслись, тоже им воем волка казались.
А Ягде только того и хотелось. И еще — чтобы никто ей теперь не мешал. Взяла с огня ковшик, налила горячего красноватого воска в небольшой округлый горшочек, который в конце концов из пяти черепков слепила… Воску дала хорошенько остыть — от нетерпения золотой амулет к горячим щекам прижимая, и к губам, и ко лбу, — а когда воск застыл наконец, с волнением от него черепки отломила… И всё получилось! У нее на ладони лежало красное, круглое яблоко. Только швы чуть-чуть затереть, а потом черенок в него вставить! И за новое яблоко принялась. И сказала:
— Симаргл! Помоги!
5
Звезды и над горами уже висели. А Кащей ни коню, ни себе отдыха не давал. Всё уже и уже становилась тропа, всё отвеснее громоздились над нею скалы. Кащей впереди теперь шел, Степунка за собою тащил — уставать стал прежде неутомимый конь, не привык он к горам, все четыре ноги в камень мог упереть и — ни шагу! А третьей за ними Фефила плелась, а где и карабкалась, а где и опасливо прыгала с камня на камень. Бездна рядом всё время чернела. А за первым же перевалом открывался тот самый, заветный уступ, по которому — если тесно к скале прижиматься, потому что он был не шире ступни, — можно было за день до утеса добраться. А за этим утесом сад небесный и был. Он этим утесом и начинался. И вздохнула Фефила, потому что устала, как никогда. И увидела прямо перед собою: в расщелину угодила нога Степунка и застряла в ней. А потом вдруг рванулась, поскользнулась на камне, поползла по тропе… Потерял равновесие Степунок, и уже второе его копыто прямо к бездне скользило. Передние ноги рванулись, и тело рванулось от пропасти — прочь, ввысь — судорогой всех жил. И Кащей уже спохватился — что было силы коня за поводья тащил. А только задние ноги над бездной уже повисли. Но и тогда удержать коня своего пытался Кащей, от усилия криком зайдясь. Еще миг — и вместе с конем в пропасть Кащей бы летел… И — коня отпустил. И пока его ржание над горами стояло — эхо длило и длило его — ни звука, ни вздоха Кащей не исторг.
А потом стало тихо — так тихо, что слышно было, как на Фефиле шерстка дрожит. И Кащей ей сказал:
— Он был лучшим конем на свете.
А Фефила смогла наконец вздохнуть горячо, с завыванием, и уселась на камень, и лапками голову обхватила. И тогда Кащей тоже сел. И сказал, чтобы вдруг не заплакать:
— Он только ростом не вышел. Потому и достался когда-то мне.
А Фефила снова вздохнула, пересела поближе и прижалась к Кащею.
— У отца было двести сорок коней. И сто кобылиц. — Он гладил ей шерстку. И пальцы его дрожали. — Степунка тогда звали еще Нэнгиер, а его отца — Нэнгиеркан, а его мать — Алтэмаур, и она была дочерью Алтуркана Несравненного, на котором мой дед обходил всех других скакунов. А погиб Алутркан, когда дед захотел перепрыгнуть на нем через очень высокий костер. И не смог, отступил, разогнался и снова не смог! И сердце коня разорвалось, оно не вынесло этого. Нэнгиер… Степунок… Он погиб потому же? Я хотел от него невозможного! Да?
А Фефила вдруг поднялась, как будто бы даже встала на цыпочки, и посмотрела Кащею в глаза.
— Я хочу невозможного и от тебя? Ты должна возвращаться? — и спрятал лицо в ее шерстке. — Ты — лучший на свете зверь. Добрый, верный и храбрый.
— Финь! Финь! Финь! — отозвалась Фефила.
А Кащей и не знал, что свист может полниться нежностью и тоской.